Костры поднялись быстро. Люди утоптали снег. Резали сало, вяленую сохатину. Все ложилось рядками на землю, только под хлеб стелили чистые тряпицы. Общественные обеды были одной из некоторых приятностей их жизни: в них, кроме отдыха, находили они возможность сверить личное состояние с общественным. Ведь помимо войны, которую вели их тела, шла другая брань — душевная, незримая, тяжкая, нелегкая подмена веры в Господа на веру в светлое земное будущее, когда все будет у богатых отобрано и сами они заживут ленивыми богачами. А как же иначе, для чего ж еще жизнь л ожить?! Во как сошлось: каждый по себе сомневается, вместе верят, объединенные тайнознанием, держатся своей плотной кучей. Но ночью после боя кто-то плашмя упадет на землю, застонет, запричитае!: «Господи помилуй! Господи помилуй!» И целует землю, как мать убитого им за светлое будущее сына, и молит у ней прощения. А завтра снова надо кого-то убивать… Ловкие, однако, люди уловили их на пагубную затею, и до каких же пор им на винтовку молиться?
Родион с комиссаром Снегиревым обошли огороженный в две жерди загон. Олени тянулись к людям мягкими губами, глядели с детской доверчивостью в больших глазах.
— Ручные, — улыбнулся Снегирев.
— Не, — Родион протянул в загон руку — олени шарахнулись в угол, — видал, какие? Дикари. Соль просят. Я-то, жаль, нужду справил. Помочись, комиссар, тебе — облегчение, им — лакомство.
— Ну уж извини. Люди смотрят.
— Как знашь. Девять голов. Одни ездовые. Угнал стадо Сычегер. Должно, ниже Еремы спрятал. Пошли в чум, дознаемся.
— Только без угроз, Родион Николаевич. С подходцем.
Родион перегнал Снегирева и голосом, скорее веселым, чем угрожающим, ответил:
— Наперед слушаться научись, поучать после станешь.
Комиссар только пожал плечами, но возражать не посмел. Они подошли к чуму, стоящему чуть в стороне от двух других, поииже и поменьше. Родион отбросил полог, неожиданно легкий, почти невесомый.
Опускавшийся с дымохода свет слабо освещал просторное помещение, обтянутое по стенам дублеными оленьими шкурами. На полу лежали шкуры сохатых, близко подступая к краю неглубокого углубления, где горел костер.
Было тепло, уютно, пахло сгоревшим деревом. Два плоских, будто вырезанных из свежей лиственницы, лица повернулись в сторону вошедших. Глаза прикрыты желтыми веками, серые, слегка запавшие губы сжимают мундштуки длинных трубок.
— Здравствуйте, хозяева! — бодро поздоровался Родион.
Старый эвенк в наброшенной на голое тело парке вынул трубку, ответил замлевшим от безделья голосом:
— Однахо, здравствуй!
Сидевшая напротив старуха тоже вынула трубку, но слова ей не дались, она лишь пошевелила морщинистым ртом.
— Почему не встречаешь, Сычегер? Может, гостям не рад?
Эвенк глядит в расписанные торбоса Родиона. Каждое произносимое им слово приветливо, но все вместе слова звучат негостеприимно:
— Зачем — встречай! Сама пришел.
Родион почесал крутой подбородок и шумно втянул носом воздух:
— Царских слуг встречал?!
— Встречал, — подтвердил равнодушно Сычегер. — Олешха резал, водха пил. Водху привез? Нет, однахо. Жена спать будешь? Нет, однахо. Старый жена. Глаза есть? Видишь, да!
— Ты мне зубы не заговаривай. Знаешь, кто я нынче есть?!
— Ты? — один глаз открылся шире другого. — Нихолха, однахо, твой отец. Ты — Нихолхин сын. Хах не знать?
Родион укоризненно глянул на Снегирева, и тот понимающе кивнул.
— Слушай, Сычегер, — произнес холодно Ро дион. — Я — командир особого отряда. Мандат при мне. Полномочия имею и могу тебя нынче же расстрелять. Понимаешь?
Эвенк пыхнул трубкой и кивнул.
— Но чо значит твоя лисья жизнь для мировой революции? Ничаво не значит!
И опять эвенк с ним согласился.
— Ты не кивай, как дятел! — прикрикнул Родион. — Отвечай теперь же — куда стадо угнал?
Сычегер глубоко затянулся, и слова идут к рассерженному гостю вместе с дымом, и в этом есть что-то наивно оскорбительное:
— Зачем «ухнал» говоришь? Сама ходил. Тайха широхая. Ходить надо, имать надо…
— Лукавишь, Серафимка! Охотника обмануть хочешь?
— Хохой ты охотник?! Охотник добывать надо, ты взять приходил.
— Ты на кого хвост подымаешь, лиса косая?! — Родион побледнел.
— Послушайте, Сычегер, — поспешил вмешаться Снегирев, — он не хочет взять себе. Он выполняет распоряжение революционного комитета. В городе люди с голода гибнут, им надо помочь. Интерес у командира казенный, государственный интерес, можно сказать.
— За твою же правду стоим! — почти крикнул Родион.
— Именно, — Снегирев попытался улыбнуться, — за счастливую жизнь для вас боремся. Мы выдадим вам расписку, по которой со временем вы получите порох, патроны, соль.
— Бумашха не надо, — эвенк сунул руку под медвежью шкуру и вытащил помятые листки бумаги с печатью… — Бумашха есть. Это товалищ Шумных довал. Это товалищ, нет, это не товалищ…
Родион выхватил у него из рук бумаги.
— Кто тебе дал вот эту бумагу?!
— Однахо, болшой начальник, — важно сказал Сычегер.
— Колчаковский бандит! Белая сволочь!
— Ты какой масти будешь?
Родион скомкал все бумаги и бросил в костер.
— Хватит, Серафим, душу мотать! Когда олени будут?!
— Хода поймаю — возьмешь.
— Заруби в своих лисьих мозгах: не приведешь через неделю олешек, заберу ездовых. Мое слово пытать не надо! Кто есть в стойбище?
Эвенк опять вынул изо рта трубку, дождался, пока громыхающий голос гостя покинет чум. Стало тихо, и он ответил:
— Две бабы. Пять детей. Миших тайха ходил.
Старуха кивнула в знак согласия. На впалой ее груди заговорили амулеты, нанизанные на жилы оленя: кабарожьи, медвежьи клыки и коренные зубы сохатого.
— Нюрха! — неожиданно громко сказала старуха и вопросительно сморщила лицо.
— Нет, — ответил ей Сычегер, — начальник олешха надо. Много олешха.
Старуха согласно кивнула, но сказала про свое:
— Нюрха — ши-ии-б холоший девха!
— Глухая, — объяснил Сычегер, — кочевать буду — оставлю, однахо.
Старуха согласно кивнула, но, наверное, невпопад.
— Прощай, хозяин! — Родион запахнул тулуп. — Ты, как морошная ночь: в тебе правды не сыщешь. Неделю сроку даю. Запомни — неделю!
Плюнул в костер и отбросил полог.
На дворе Родион плюнул еще раз, остановился и, указав комиссару на два соседних чума, приказал:
— Проверь! Может, кто разговорится. Пошлю Евтюхова закрайки посмотреть. Не верю я этой лисе.
— И он тебе не верит.
— Ты иди, Саня! Слышь — иди! Не я ему расписки давал, сам слыхал — Чумных обещался. Да и как он смет с властью торговаться? Час оленей заберу и пусть знат!
Развернулся, крикнул в сторону костров:
— Евтюхов! Эй, там! Найдите Евтюхова!
От ближнего к лесу костра поднялся сутуловатый боец с благодушным лицом послушного человека. Сунул в карман кусок хлеба, пошел на голос, выворачивая внутрь носки подшитых камусом ичиг. Он остановился в трех шагах от командира, показав из-под надвинутого лба неожиданно быстрые глазки:
— Чо звали?
— Приказ тебе, Иван. Возьми с собой двух бойцов, дай кругаля, может, за след зацепишься. Олешки могут рядышком гулять. Понял?
— Угу, — согласился Иван Евтюхов. Достал из кармана недоеденный кусок хлеба, начал жевать. И шитая из ранней лисицы шапка двигалась в такт медленным движениям ленивого рта.
Родион хотел еще что-то сказать, но вдруг отвлекся на оживленный разговор у возка, где сидели арестованные ворожеевские охотники. Они были хмельны и совсем забыли про свою незавидную судьбу. Егор Плетнев толкал в бок конвоира, предлагая ему приложиться к зеленой бутылке. Конвоир, молодой, нервный шорник, рыскал страдающими глазами, готовый уступить просьбе, даже руку освободил от рукавицы.
«Ведь хлебнет, гад! — подумал Родион, стискивая плеть. — Совестью революционной попустится. Ну, посмей, посмей! Я те трибунал сорганизую!»
Конвоир что-то ответил Плетневу вполне дружелюбно, осторожно осмотрелся и на исходе зрения зацепил краешком глаза командира… Неладно больно стоял товарищ Добрых, будто замер в себе, будто затаился с целью. С чего бы он?