— Через силу уважать разве можно?
— У тебя настроение плохое, Родион Николаевич! На жену лучше погляди. Ей сырая пища повредить может.
Родион посмотрел на Клавдию. Она ела печень прямо с ножа Фортова, вытирая измазанные кровью губы цветастой тряпицей.
— Ничего с ней не случится. С детства кормле на. Наши дети наперед молока свеженины просят. Тайга, Саня, ко всему приучит.
Сам подумал: «Не за тот стол сел, студент, тебе офицерский боле подошел. Сиди теперь, мучайся!»
Кострыдышали последним жаром. В вечернем свете угли обрели черно-красный цвет.
— Давай команду, комиссар! — приказал Родион.
Вместе они подошли к оленьему загону, отвязали лошадей. Снегирев прыгнул в седло и, вздернув острый подбородок, скомандовал:
— Отряд! Строиться!
Люди задвигались. Брякали котелки, звенела лошадиная упряжь, вновь ожили прикорнувшие было собачки.
— Лихой студент, — усмехнулся Фортов. — Тебе норовит поперек сказать. Прижал бы ему хвост.
— Придет время, — ответил Родион, не убирая с комиссара взгляда, и спросил: — Мясо не старое?
— Подходящее. Он еще не весь жир выгулял. Запасливый…
— Давай — в строй, Фрол!
Ему хотелось добавить — «Присмотри за комиссаром, не ровен час глупостев натворит», но воздержался, потому как знал — обидел Фрола комиссар в Суетихе и тот сам все знает. Обиды не простит…
Солнца над гольцами уж не было. Только тонкая, красная полоска заката растеклась по темным вершинам. Погода ворожила завтрешний мороз. И на Желанном ключе, должно быть там, где вода круто огибала большой лобастый камень, завыл волк. С тяжелым, но искренним сердцем пел зверь свою вечернюю песню, предупреждая тайгу о том, что он жив и скоро выйдет на охоту. Все насторожилось, прислушалось к противному завыванию.
— Луны не видать, а он блажит. Странно.
Другой голос неторопливо объясняет:
— Это одинокий, который людей жрет.
— Не пугай. Он тебе докладывал?
— Сходи у тунгусов спроси. Серафимкина брательника кто доел на Крещенье?
— Стрелянного? По свежей крови и собака — волк!
— Он и целым не побрезгует. Раз только привычку поимеет…
Снова все молчат, переживая осознание своей непримиримости с серым, недотерпевшим до положенного срока певцом. Трогают невзначай сталь винтовок, хотя знают — не пригодятся. Куда ему, какому ни на есть зверищу, на такую компанию кинуться? Все равно проверяют защиту и видят живым воображением вздернутую морду зверя, и холодеет спина от его поганой песни. Хочется прижать ее к другой спине, выставить вперед штык или матерно выругаться, чтобы избежать напрасных волнений.
Но наисходе воя, на самом отвратительном колене, Лошков вдруг сказал:
— Ведут! Нет, вы гляньте — ведут!
Про волка забыли. Собаки взбрехнули в сторону леса. Уже можно разглядеть тех, кто двигается на костры. Качаются красноватые пятна лиц. Пламя отклонится в сторону, и лица пропадают, только шум из темноты приходит. Потом люди вышли в полоску устойчивого света. Впереди на лохматом жеребчике якутской породы ехал Евтюхов, чуть сзади шагал новый человек. Сгорбился, руки спрятал в карманы стеганого кафтанчика вместе с вязаными рукавицами. Лицо задержанного закрыто большим шарфом, над которым поблескивают круглые, забранные в металлическую оправу стекла. Его наряд дополняли огромные валенки, по-видимому доставлявшие человеку массу хлопот.
Родион переглянулся с комиссаром. Снегирев пожал плечами.
— Пымали, — прошептал Егор Плетнев. — Одного…
— Один и бегал. Не слыхал разве — Иван докладывал?
Теперь, когда человек прошел задний возок с пулеметом, Клавдия его опознала и начала торопливо освобождаться от тулупа, выталкивая на свободу живот. Поднялась, уважительно поклонилась очкастому:
— Доброго здоровья, Савелий Романович!
Задержанный остановился, поднял голову и посмотрел озадаченно, но, узнав Клавдию, тоже поздоровался, затягивая в отдышке слова:
— Здравствуйте, Клавдия Федоровна! Как же вы насмелились, голубушка моя?
— Нужда заставила. Вы теперича с нами отправитесь?
— Боюсь, что вместе…
— Чо бояться? Вместе веселей. Хотите хлебца?
Задний всадник придержал коня. Лошадь всхрапывает, дышит в затылок очкастому. Пламя водит по его лицу желтый неясный свет.
— Батеньки! — привстал от пулемета сухой, с длинным безбородым лицом пулеметчик. — Это же Савелий Романыч! Фельшар!
Но Савелий Романович никак не откликнулся. Стоит и смотрит перед собой, по-старушечьи закусив губу.
— Беляка поймал, Иван! Охвицера!
— Здравия желаем, Савелий Романович!
Фельдшер проглотил слюну, ответил уже без отдышки:
— Здравствуйте, братцы!
— Тебе, Степан, глаза не служили, что ли? Кого привел?
— Я при чем? Иван гонор показал. Вязать еще хотел.
Конвоир забросил за плечо карабин и отъехал в сторону.
— Вязать?! Подлюга какой выискался!
— Эй, Савелич, погрызи сохатинки!
— Хлебца на, Савелий Романыч! Сколь сил надо такие катанки таскать.
Бойцы обступили фельдшера с видимым удовольствием от того, что можно запросто обойтись с уважаемым человеком. И тогда над их веселыми голосами возвысился командирский остуженный бас:
— Постой! Постой! Никак дружка капитана Сивцова словили?! А ну, дай взглянуть!
Строгий окрик заставил бойцов примолкнуть. И каждый, понимая — перед ним фельдшер, Савелий Романович Высоцкий, сосланный за свое революционное упрямство в их края, человек по всем статьям положительный, полезный обществу, и каждый, помня его свежей памятью то в санях с кожаным саквояжем на коленях, то в двуколке, при галстуке и облупившемся от солнца носе, все же замолкает. Ждет. Не от страха перед Родионом, что он сам того не знает. От необходимости выслушать особое мнение командира. Такое время — на прошлое полагаться опасно…
Одной Клавдии невдомек — помолчать надо. Стоит — пузо на оглобле, жметк груди руки, торопится напомнить:
— Родион Николаич, тож Савелий Романович? Он маму лечил, деду Игнату ногу пришивал. Жив дед.
— Зубы мне дергал, — робко подсказал Лошков и обнажил в качестве доказательства голые десны.
Родион подошел к фельдшеру, шикнул на Клавдию через плечо:
— Замолчи! Не твоего это ума дело!
На Высоцкого глядел внимательно, с явным отвращением, однако без гнева, совсем обыкновенно поинтересовался:
— Пошто так спужался, гражданин фельшар? От кого бежал?
Савелий Романович снял очки, аккуратно протер стекла носовым платком. Клавдия все бормочет свое горячее заступничество, но никому до нее дела нет, бойцы на фельдшера смотрят: им понять хочется — зачем от них человек бегал?
— Вы не жандарм, Добрых, — ответил дрогнувшим голосом Савелий Романович, — я — не ваш поднадзорный. Оба мы — революционеры…
— Ты — революционер?!
— Допустим… бывший.
Родион крутнул сильной шеей, желваки на скулах взбугрились и опали с дрожью.
— Бывших ставим к стенке! Ты от красного отряда бежал! К кому? К белякам!
— Я приезжал по поручению кооперации.
— Врешь! Кооперация ваша разогнана. Нет ее! Придумай что-нибудь, чему верить можно. Молчишь?
Родион усмехнулся и с высоты своего роста оглядел всех, кто стоял рядом:
— Дозволь за тебя досказать. Слепцова, которому ты пулю в Нижней Тельме вынул, мы третий месяц ловим. Он красных бойцов казнил.
— Они грабили Вдовино!
— Реквизировали излишки у кулаков. Запомни — реквизировали. Кашин — сучья душа! Сурковского председателя конем стоптал. Ты ему рану зашил на Балакинекой заимке.
Бойцы видели, как кипит в их боевом командире гнев, но слова из него выходят спокойные, странным образом, не задетые гневом:
— Ты всех нас предал, фельшар. Покаянья для тебя не вижу.
— Я — врач! И мой долг оказывать помощь людям. У долга нет ни цвета, ни партийности. Поймите, Добрых…
— Не, не пойму, — покачал Родион головой. — Два человека в тебе уместилося: один к революции жался, другой — к ее врагам. Не тесновато имя в таком хирюзеке проживать?!