И взгляд, точный, изучающий, нашел глаза Фортова, и тому от него не уйти. Фортов тоже смотрит, как приговоренный к тому глядению. Они были вдвоем в безгласной коморке общей тайны. Один спросил. Другой — не ответил. А что скажешь: вот он, комиссар, живой, водку с ними пьет.
— Строй отряд, Фортов! — с неохотой приказал Родион. — Бабу мою забрать пошли Акима.
— Люди измотаны, — начал было Снегирев.
— Зато живые! — Родион шумно выдохнул. — Не перечь мне нынче, Александр. Думаешь, никто в тайгу не ускакал? Одних офицеров по зимовьям роту настрелять можно. Не забудь напомнить, комиссар, про пленного офицера. Расстреляем для уроку.
— Надо ли здесь? В Суетихе забыл, как бабы ревели? Сами из них мучеников делаем. Героев создаем!
— В Суетихе? — повторил Родион осторожно, и на раскрасневшееся лицо его набежала тень.
Такое не забудешь. Зря потревожил, Саня…
Он всегда это помнил, носил при себе. И мирился, не противился, если оно вдруг ни с того, ни с чего возникало само по себе из какого-то незначительного случая. Все приходилось переживать заново…
…Пламя, клокочущее внутри церкви, сгорающие в огне крики, стук в забитые двери. Все образовалось вдруг из видимого безразличия семерых пленных офицеров и сухой тишины пустого храма. Храм встретил их скорбными ликами святых. Им предстояло вместе гореть. Прапорщик - вешатель обернулся на свет из двери, в тот момент большая серая крыса с куском просфоры во рту перескочила его сапог, юркнула на глазах у людей в жухлую траву.
Крысы бежали из храма. Там осталось только семь белыхвоинов. Наглухо забили двери и окна. Голос из темноты сказал:
— Ангелы приближаются.
— Может, бесы.
— Не. Таки мученья! Бог уже отверзает двери милосердия.
— А кто Кешку вешал. С тем как поступит?
— Загорит — раскается!
— На огоньке безгласных не бывает. Час завопят!
— Чему радуешься, дурак?! Не жидов жгут - православных.
Вытянулись лица ожидающих казни. Иные еще ропщут за судьбу церкви. Большинство — ждут. Храм пыхнул жадно, с воем. Горел быстро, точно прошлогодний зарод соломы. Вот уже сорвались с обгорелых веревок колокола. Брякнули последним голосом, а самый большой развалился на три части, ударившись о землю. Порхнула было в небо объятая прозрачным, чистым пламенем маковка. Повисла, потужилась, потрепыхалась. Не взяло ее небо. Она завалилась на бок, медленно скатилась по невидимой стене на ближнюю ель, и та затрещала, подломив острую макушку.
Сквозь смолистый жар прорывался запах горелого мяса. Люди, крестясь, пятились от огня. Плакали бабы за спиной Родиона. Кому-то грозили, проклинали. Он стоял на своем прежнем месте. Сердце его хранило холодную ясность подвига. Он думал, что людям нужен этот костер, где горит их прошлое, что они поймут… И знал — не их — свою веру сжигает он в страшном костре. Чтоб навсегда, безвозвратно очиститься от прошлого, для принятия чистого безверия. Семерной смертью крещен был безбожник у горящего храма, ничто в нем на тот момент не шевельнулось: ни совесть, ни жалость, ибо время его пришло!
Часа через три все стало пеплом: бревна, люди, иконы, небогатая церковная утварь. Родион опалил на пожаре ресницы и вечером отказался закусывать жареной свининой.
Запах жареного мяса вернулся, когда Снегирев напомнил о костре в Суетихе. Родион долго молчал, рассматривая самогон в граненом стакане, но все-таки с комиссаром согласился:
— Хорошо. Офицера можно после расстрелять. Теперь — поехали. Слышите: звонарь проснулся!
— Ты что затеял? — насторожился Снегирев.
— Помитингуем немного с тобой, да вот с Его ром… Нет, рановато тебя с такой рожей показывать. Имя это в радость. Отдохни, Егор Тимофеевич, до следующей нашей приятной встречи. Рану пеплом посыпь.
— Убьют меня, Родион Николаич. Выловят в таежке и спрячут под бережок.
— Не ходи! Чо тебе в тайге делать? Дома сиди. Как поеду нынче к Сычегеру за олешками, печать привезу, двух бойцов под твою команду.
— Жалованье от казны будет?
— С того б начинал. Хлеб получил? Получил! Сало, керосин, соль. Околеть не дадим. Но запомни: наперед — революция, потом — ты!
И видя, что Шкарупа собирается еще поплакаться, закончил разговор, махнув на него рукой:
— Торопимся! Ну, за хорошую дорожку!
Стаканы сошлись над грязным столом. Комиссар тоже не побрезговал…
Глава 6
… У церкви осторожно гудела толпа. Говорили все больше о потерях и ночных страстях. Потерпевшие убыток усталыми глазами искали сочувствия, но забот у каждого хватало, поважней дела были. Сидор Башных, накануне проигравший в карты лучшую свою собаку, Буску, говорил всем одно и то же:
— Офицера будут вешать. Своими глазами видел, как ихний комиссар причащать его ходил. Горько каился ваше благородие. Плакал даже.
— Офицер плакал?
— Да, а что? Думаешь, он своей участью доволен? В революцию его, по причине высокого происхождения, не взяли. Одно остается — повесить.
— А ты куда подашься?
— Я? Подожду. Меня вешать не за что. Ни офицер я, ни поп. Как все, жить буду. Ежели Буску не отыграю, в партию пойду, начну над вами верховодить. Хе-хе!
Не определившийся в сложностях жизни отец Николай стоял на церковном крыльце в тяжелом тулупе поверх черного сукна рясы и переживал трагическую неопределенность своего положения. Чувствовал он себя крайне неспокойно, чего не мог скрыть от мирян, взиравших на батюшку без всякой надежды, скорее с некоторым злорадством. Дело свое отец Николай знал, но исполнял его без должного рвения, с ленцой, не облегчая страждущим принятия благодати. Вдобавок ко всему батюшка сблудничал в первый день Страстной седьмицы и, не устрашась греха своего, пел при переполиенном храме голосом усталого бродяги:
— Се жених грядет в полночи…
Прихожане все знали от разделившей с ним грех мясистой солдатки Пелагеи Бляхиной. Они слушали батюшку с отвращением. Ему едва простили по обещанию быть впредь осмотрительным и почитать повторный блуд горше самой смерти. В свою очередь, мир обещал хоронить от солдата тайну, чему отец Николай верил сомнительно и тайком писал прошение Владыке о переводе в другой храм. В конце концов дело обошлось благополучно: солдата убили в Петербурге студенты, за упокой души его батюшка с облегчением отслужил панихиду…
В прошлую ночь отец Николай не сомкнул глаз, отчего имел усталый, донельзя подавленный вид. Стоя на нижней ступени церковного крыльца, батюшка украдкой поворачивался в сторону храма и шепотом, не крестясь, просил Спасителя:
— Господи, помилуй! Господи, помилуй!
Потом все-таки не утерпел, персты сложились в щепоть, он вычертил нервный крестик чуть выше пупа.
— В волнении пребывает, — подметил не спускавший с попа глаз деревенский пастух Тихон. — Такое испытание святому человеку.
— Куды ж там, кобель в рясе! — не преминула откликнуться стоящая неподалеку жена. — Нашел кого жалеть!
— А чо, как спалят?! Чем пробиваться человеку? Дети у него малыя.
— Не спалят. Он с имя за одно, раз Бога не боится.
— Ух, злющие вы, ведьмы! До исконаку готовы человека сгрызти. Он, поди, не на особицу удовольствие имел?!
Поставив кулаки на высокие бедра, баба развернулась с угрожающим видом:
— Ну, ты меня до печенок доел, Тиша. Давненько не спирался?! Грудь за этого козла пялишь! Удовольствие вдвоем имели? Брюхо носить одной!
— Тише, сорока! — забеспокоился пастух. — Чо рот дерешь?! Глянь лучше — едут!
Чертыхнувшись, баба поднялась на цыпочки, стараясь разглядеть появившихся из-за поповского дома лошадей. Командир с комиссаром подъехали рядышком, спешились у церковной ограды. Подскочил Семен Сырцов, принял поводья, за одним поддел пииком вертевшуюся у ног Добрых собачонку, на что Родион осерчал:
— Пошто волю себе даешь, Семен?! — спросил он требовательно и громко. — Твоя собака?! Это же Пронькиных Шельма. Ей цены в тайге нет.
— Не мог знать, Родион Николаич. На вид не деловая.