Изменить стиль страницы

Наступала дружная, полноводная весна двадцать второго года. Пятнистые от бесчисленных проталин окрестные шиханы манили к себе, на ковыльные вершины, где, наверное, уже расцвели колокольчики, а может, и тюльпаны. Соседняя горная речка, вовсе пересохшая было прошлым летом, вымахнула из берегов, затопила крестьянские огороды, за одну ночь снесла деревянный мост. Прилетели грачи: покружив над голыми пеньками когда-то гостеприимного парка, они обосновались поодаль, на опушке дубовой рощи. Ах как в сверкающем нежной синевой уральском небе с утра до вечера, не уставая, резвились, пели жаворонки! Вдоволь напоенная вешними водами многострадальная земля дымилась белыми туманцами. На душе у всех тоже все перемешалось.

Однажды Сан Саныч вернулся с ближнего шихана с целым десятком пучков дикого молодого чеснока. Он оделил каждого из ребят длинными тугими стрелками, и мы, раздобыв на кухне мелкой соли и немножко кукурузного хлебца, принялись лакомиться чесноком. О-о, вряд ли вы знаете, мой читатель, как вкусен горный чеснок в апреле!

— Теперь не пропадем, хлопчики! — оживленно говорил Сан Саныч, пытливо наблюдая за нами. — В горах уральских этого подножного корма сколько угодно!..

Да, голоду приходил конец.

В один из таких светлых дней в детдоме неожиданно появилась моя бабушка. Я сразу безошибочно почувствовал: наверное, что-то неладное с мамой, которая не навещала меня всю неделю.

Оказывается, она сильно захворала. Сказав об этом Сан Санычу, бабушка подождала, пока не кончился наш обед, и мы с ней отправились домой. По дороге она несколько раз украдкой смахивала слезы, но я-то все замечал, все видел, пораженный тем, что бабушка так расстроена сегодня.

Мама лежала на печке, хотя и без того было жарко. Она слабо, вымученно улыбнулась мне, едва я переступил порог.

— Вот привела твоего молодца, — сказала бабушка.

Я поднялся на кирпичный выступ печки, цепко держась за отполированную руками стойку, и близко, тревожно встретился глазами с мамой. В ее горячечных глазах угадывалась та же трудная улыбка, которой она через силу пыталась ободрить меня. Худенькое, бесконечно родное лицо ее выражало тяжкие страдания, — и оттого еще эта настойчивая попытка улыбнуться отозвалась в моей душе пронзительной болью.

— Мамочка, милая… — сказал я и принялся целовать ее, громко всхлипывая.

— Не плачь, Боренька, — сказала мама. — Не надо плакать, тебе ведь скоро девять лет… Пока будет жить на свете твоя бабушка, ты станешь совсем взрослым. Люби ее, жалей, помогай…

Я насторожился, коротко посмотрел на бабушку: она сидела за столом под старой тусклом иконой и, закрыв лицо фартуком, горько плакала. Они — и мама и бабушка — знали что-то страшное, непостижимое для меня, а я ничего не знал и мучился в догадках. Какое это благо, что детское сердце на признает, не приемлет смерть. Я взял мамину руку, такую холодную, что мне сделалось зябко. Мы долго смотрели в лицо друг другу: мама — с затаенным мучительным любованием, словно никак не могла насмотреться, а я — с той же святой надеждой, с наивным облегчением, что ей, кажется, получше.

— Надо бы, Саня, собороваться тебе, пошлю за священником, — сказала бабушка, приостановившись у распахнутой двери.

Вот когда и я дрогнул: я уже знал, что соборуют обычно умирающих людей.

— Нет, пока не надо, — твердо сказала мама, то ли заметив, как сильно изменился я в лице, то ли вообще она была против соборования.

И я припал к ней, заливаясь слезами. Моя вера в ее жизнь вдруг сменилась тревогой, безысходной печалью, которую я, как ни старался, не мог уже подавить в себе.

То было первое мое прощание с матерью.

БЕЗОТЦОВЩИНА

До чего ж нетерпеливо и поспешно листаются годы отрочества. Это те самые страницы жизни, на которых все реже встречаешь забавные картинки первых школьных лет, а к серьезному чтению ты еще не пристрастился. Вот и мелькают перед тобой месяц за месяцем, с виду будто все похожие друг на друга, хотя именно на этом шумном галечном перекате времени — от детства к юности — и надо искать разгадку твоей судьбы.

Мое отрочество совпало с нэпом, наступившим вслед за богатырской чередой годов, высвеченных сполохами гражданской войны. И может, потому-то сам нэп с его деловой озабоченностью победителей и базарной суматохой побежденных, с его людской необыкновенной пестротой вокруг, даже с его немым кино, которое мы называли туманными картинами, оставил у моих сверстников отрывочные воспоминания. Но как нас увлекали пионерские походы с ночевками в лесу, на берегах чистейших горных рек, и встречи с героями недавних боев на Южном Урале, и вечера в Народном доме, куда нашего брата — до шестнадцати лет — пускали очень неохотно, особенно на лекции о любви и браке.

Кажется, все невзгоды остались позади. Мама давно выздоровела и снова обшивала сельских заказчиц, число которых умножилось. Теперь у нас процветало свое маленькое хозяйство: делянка картошки и бахча. После голодного года мы посадили (с помощью Сан Саныча) глазки от заграничной диковинной картошки. Урожай выдался отменный. Бабушка и мама копали, а я собирал треугольные картофелины белого, розового, лилового цвета. Какое это было богатство! Столько рассыпчатой картошки — едва увезли на детдомовской бричке…

На следующую весну наша родня наняла меня пасти буренок и овец, пока не соберется общее дубовское стадо, за что пообещали нам засеять осьминник пшеницы.

Теперь мне приходилось вставать на коровьем реву и, обувшись в лапти, с помощью бабушки, которая учила наматывать онучи, тут же отправляться с деревенскими мальчишками в ближние горы, на проталины. Долог апрельский день, всего наглядишься вдоволь. С восходом солнца появлялись на пригорках отощавшие сурки: они вылезали из глубоких нор, подолгу осматривались вокруг — нет ли какой опасности? Эти смешные байбаки доставляли всем ребятам истинное удовольствие. Иногда в чилижнике мы вспугивали и матерых лисиц, которые стремительно кидались наутек через обтаявшие лощинки, и казалось, будто они поджигают на бегу сухой ковыль своими рыже-пламенными хвостами. Зато безобидных ежей, бывало, приносили домой, за что нам сильно попадало. А вот колокольчикам все домашние были рады. Колокольчики распускались дружно, как только льдистые кромки снега на солнцепеке быстро сползали в синие распадки. Через неделю вспыхивали и тюльпаны в молодом зеленеющем ковыльке… Южноуральские горы буйствуют в эту пору всеми красками, а когда в мае заполыхает в долах вишенник да бобовник, то и вовсе это пышное цветение охватывает все окрест, будто и степь спешит отпраздновать весеннее обновление до первых суховеев. Вот тогда я и полюбил эти горы: длинные волнообразные сиреневые цепи — на востоке; гулкие, звончатые раструбы, одетые башкирскими таинственными урманами — на севере; голые, каменистые крутобокие шиханы — на юге; и кряжистые увалы, пропадающие в дальнем распаханном плато Общего Сырта — на западе. Весь южный торец Уральского хребта впервые столь мощно, могуче открылся передо мной, и я подолгу стоял один, зачарованный этой первозданной прелестью, и жадно смотрел в полуденную зыбкую даль, пока ребята не начинали посмеиваться. Вообще сельские мальчишки, весьма практичные люди, относились ко мне высокомерно, хотя и не был я коренным горожанином.

Летом мой контракт с родственниками был продолжен, у меня появилось новое занятие: водить лошадей в ночное. Со мной отправлялись уже знакомые ребята, вместе с которыми я недавно пас в горах овец и буренок. Спора нет, я уступал моим компаньонам в технике верховой езды, однако держался на коне неплохо, что нравилось им, любителям полевого бесшабашного галопа. К тому же их подкупали мои рассказы у костра. Напрягая едва окрепшую память, я рассказывал всякие были и небылицы — от ночного набега дутовцев на Оренбург в восемнадцатом году и до вычитанных в книжках интересных происшествий. Ребята слушали внимательно, я уже считал себя не только равным среди них, а и в какой-то мере заводилой. Слушать-то они меня слушали, однако во всем повиновались Митьке Фомину, тринадцатилетнему рослому хлопцу, который ревниво относился к моему неожиданному успеху. Он и затевал всякие неприятные истории. Однажды подговорил ребят уехать в Дубовку раньше обычного, не разбудив меня. Я проснулся, когда солнышко начинало сильно припекать. Дома, конечно, влетело мне от хозяина. Я убежал в коноплю и долго отсиживался там, пока бабушка не разыскала своего горемычного внука. Маме она ничего не сказала, чтобы не расстраивать ее. Потом тот же Митька придумал еще более злую отместку за мою популярность в мальчишеской ватаге. Ночью под воскресенье он оттащил меня, спящего, на потнике, в родниковую лощинку, где я опять проснулся позже всех. Это бы еще полбеды — день-то нерабочий, лошади могли пастись все утро. Хуже оказалось другое: Фомин спрятал мои ключи от железных пут. Поискал я их в траве, не нашел и, отчаявшись, погнал лошадей скованными. За это рассвирепевший хозяин принялся бить своего негодного работничка так, что вступилась сама хозяйка, которой, впрочем, тоже досталось несколько ударов плетеным недоуздком. Я кое-как поднялся на ноги и поплелся в соседний, бабушкин конопляник.