По выходным дням он запирался у себя в комнате и, судя по всему, пропускал рюмочку. К вечеру затягивал украинские песни – хриплым, простуженным голосом. В будни не пил, на работу являлся строгий и даже щеголеватый, в чистой, собственноручно выглаженной спецовке. Такой же до щегольства доходящей аккуратности требовал и от ребят. Не терпел измазанных краской курток, ненавидел нечищеные башмаки или встрепанные вихры.

– Иди отсюда, – говорил он какому-нибудь Вышниченко. – Не в хлев пришел.

После долгих поисков, раздумий и размышлений – за какое дело взяться? – мы получили в Старопевске, заказ на производство бильярдных столов. Дело это оказалось, в общем, не очень хитрое. Первый блин (он же стол), как и полагается, вышел комом – сукно легло неровно, морщило и коробилось, – но уже на следующем столе зеленая яркая поверхность была гладкой, как озеро в тихий день.

Ваня Горошко вместе с девочками плел сетки – лузы. В первые же дни он пристроил подле себя планку с бахромой из ниток и время от времени заплетал из ниток косичку – одну, другую, третью…

– Это чтоб видно было, сколько я сделал сеток, – объяснил он мне. – Я быстрый, глядите, сколько я в день делаю! Я шустрый, за мной не угнаться.

Похвастать он, конечно, любил, но работал и вправду шустро. В этом нетрудно было убедиться – стоило сосчитать косички из ниток.

Постепенно для каждого стало важно не только то, как он сам справился с работой. Что из того, что ты свое дело сделал хорошо, когда Литвиненко кладет краску неровно, за ним перекрашивай да перекрашивай. Вечером, глядишь, не на коне, а на верблюде плетется твой отряд. А все из-за чего? Из-за Литвиненко! Эй, Литвиненко, долго так будет?

Однажды Лира приплясывал у доски соревнования, потому что их отряд оказался впереди всех. И вдруг Искра сказал:

– Неправильно они впереди. Только нынче за контрольную по арифметике «плохо» получил. А в спальне у них вон сколько пылищи и окна грязные.

Что тут сталось! Лира кричал обо всем сразу: и что школа – одно, а мастерские – совсем другое. И что «плохо» он получил по чистой случайности («Вот и Федька скажет, и Колька скажет!») – он просто не понял задачку, а если бы понял, так и решил бы. И контрольная тут ни при чем, и пылища ни при чем, и окна грязные ни при чем, тут не окна считают и не пылищу, тут бильярдные столы, и зачем зря болтать! И Степан всегда так – вдруг ни с того ни с сего лезет со своей арифметикой, и окнами, и пылищей. И чего его слушать!

Слушать Лиру было одно удовольствие, что бы он ни вопил, – столько страсти он вкладывал в каждое слово, так сверкали его глаза, столько презрения звучало в голосе, когда он произносил «арифметика» или «пылища». И все-таки через несколько дней на совете так и постановили: впереди может идти только тот отряд, у которого все дела хороши – и в школе и дома, а не только в мастерской. Да еще надо не грубить, ни браниться. За каждое черное слово вычитают очки. Гм… а как же быть с Катаевым?

* * *

Однажды Казачок вернулся из Старопевска не один. Я был во дворе, он поманил меня.

– Вот, Семен Афанасьевич, рекомендую: Виктор Якушев. Мы встретились в вагоне, он водой торговал.

На скамейке сидит мальчик лет четырнадцати и задумчиво смотрит прямо перед собой. По всему видно – устал: ноги вытянуты, руки бессильно опущены, глаза погасшие. Рядом стоит ведро, в ведре – эмалированная кружка. Увидев меня, паренек тяжело, по-стариковски поднимается.

– Я его уже и в роно оформил, – говорит Казачок. – Он у меня с путевкой.

По вечерам мы тогда читали «Давида Копперфильда». В тот вечер Галя, устав читать, отложила книгу и сказала:

– Хватит на сегодня, пожалуй.

И все, по обыкновению, закричали:

– Еще! Еще! Ну, немножко!

Неожиданно Виктор Якушев протянул руку:

– Можно, я попробую?

На него посмотрели недоверчиво: ребятам, видно, казалось, что все будет не так, даже сама книжка станет хуже, если читать начнет кто-то другой.

Но Галя сказала, протягивая Якушеву книгу:

– Ну, спасибо, а то я устала. Вот отсюда – видишь? Ребята притихли, и в тишине раздался голос Виктора. Голос его – густой, спокойный – звучал мягко и полно, и когда умолкал, то казалось, от него, как от боя старинных часов, еще долго что-то звучит в воздухе. С первой минуты я отметил этот не по-мальчишески глубокий и мягкий голос.

– Хорошо как читаешь! – сказала Галя, когда он кончил. – Учил тебя кто-нибудь?

– Нет. Я сам. Я люблю читать вслух, даже себе. – Виктор доверчиво посмотрел на Галю.

У него было нервное узкое лицо, бледное и худое, у левого глаза часто дергалась какая-то жилка.

В школе Виктор сразу пошел вровень с классом, даже чуть впереди. Он стал работать в школьной библиотеке – помогать Ольге Алексеевне, которая ведала книгами: специального библиотекаря не было. Он приносил из библиотеки книги, которые, по его мнению, стоило почитать вслух («Наверно, ребятам понравится») или просто для Гали.

И когда мы работали все вместе – во дворе, в огороде, – он старался держаться неподалеку от Гали, чтоб перемолвиться с ней словом или просто помолчать рядом. Работал он добросовестно, никогда не перекладывал своей доли на соседа. И если случалось, какая-нибудь из девочек отставала, а Виктор свой урок кончал, он тут же шел навстречу отставшей с другой стороны грядки.

Одно меня раздражало. Рассказывая о чем-нибудь – о серьезном ли, о пустяках ли, – он то и дело приговаривал:

– Вот кого хотите спросите… Вот честное слово… Да вот Ванюшка со мной шел, он вам скажет…

Так обычно говорят люди, которые много лгут и не привыкли, что им могут верить без ссылки на свидетелей.

Он рассказал нам, что в Старопевске у него есть тетка. Он от нее ушел – не хотел быть ей в тягость: у нее двое малых детей, зарплата небольшая.

– Я решил: пробьюсь в жизни сам.

– Продажей воды по вагонам?

Он посмотрел на меня серьезным, долгим взглядом. Во взгляде этом не было укоризны, а только пристальность и желание понять – много ли яду вложил я в свой вопрос?

– Это он, чтоб перебиться… для начала… – ответила за Виктора Галя и тоже посмотрела на меня – сумрачно и с укором.

* * *

Галя бывала в школе чуть не каждый день. На родительские собрания тоже чаще всего ходила она. И стоило ей показаться на пороге, как классный руководитель говорил:

– Ну вот, пятьдесят процентов родителей уже здесь! Бывал в школе и я. Чаще всего мне приходилось разговаривать с завучем Костенецким.

Как сейчас вижу, сидит Яков Никанорович Костенецкий за столом – плотный, лысый, с большими вислыми усами и сердитыми бровями. Двигаются брови, морщины на лбу, двигаются, недовольно посапывая, ноздри широкого носа, двигаются усы над невидным ртом, который, Должно быть, беззвучно ворчит что-то… И только глаза – стылые, неподвижные.

У него было к нам немало упреков, в том числе и справедливых. Особенно допекал его Катаев; жалобам на Катаева не предвиделось конца.

Дома все понимали: Катаев уже не тот, каким пришел к нам. И не то чтобы ребята притерпелись, нет, – он и в самом деле грубил меньше; как бы это сказать… почвы не было для грубости. Ребята отвечали кто шуткой – это самое полезное, – а кто и обидой, что тоже не проходило бесследно: нагрубив и обидев, Николай потом чувствовал себя не в своей тарелке, хотя, конечно, никогда в этом не сознался бы. Обижались чаще девочки: Лида – та не терпела резкого слова и постепенно стала попросту его избегать.

– Нет, Семен Афанасьевич, – говорила она, – я лучше сама сделаю, у нас с Катаевым ничего не получится.

Николай, слыша такие слова, презрительно фыркал. Но все-таки он стал помягче. Он много бывал с Галей и малышами. Правда, поначалу он ходил с ними больше для того, чтобы отбить у Гали своих подопечных, но потом это забылось. За Ковалем и Артемчуком Катаев следил, как только мог, и уж их-то никогда не обижал. А однажды, заглянув в спальню, я увидел, как он, сидя на кровати, пришивал пуговицу к Сениной рубашке.