— Ты послухай, — тревожно зашептала Луша, садясь в постели. — Вот чего, думается, покою нет: школу поджег Лука. Сынок-то у него, сама знаешь, какой был. Он его как-то сунул в школу со спичками, вот и загорелось. Ревкомовцам пока не сказываю, как докажешь... Антонида не верит, не может быть, говорит. Ты чего, Фрося, никак плачешь?
— Это я... отвела парня... в школу, — давясь слезами, ответила Фрося. — Лука упросил... Пущай, сказал, посидит там маленько, очень ему забавно будет.
— Чего же ты молчала? — крикнула Луша. — Сколько времени прошло...
— Робела. Вины своей боялась.
Луша стала торопливо одеваться.
— Вставай. Слышь? — снова прикрикнула она на Фросю, которая и без того натягивала платье. — Беги, скликай членов ревкома. Пущай сразу приходят.
Фрося убежала.
Ревкомовцы заседали всю ночь. Под утро Лукерья, Семен и Ведеркин арестовали Луку, заперли в бане, приставили караульного с винтовкой.
Перед самым отъездом в город у Луши захворал сынишка. Не узнаешь, что у него болит — мальцу всего четыре месяца, сказать не может. Горит, как в огне, в грудке хрипит и булькает...
Луша не спала не помнит сколько дней. Все ходит по избе, качает Егорушку на руках. Вроде притихнет, она положит его в зыбку, опять рев... Извелась, глаза ввалились, ноги не держат. Все песни перепела ему, какие знала: когда поет, он будто прислушивается, замирает от удовольствия...
По ночам Луше подсобляла Ефросинья, тоже не спала, качала ребенка. В тот день она с утра убежала по делам — мало ли хлопот по хозяйству, да и ревкомовские заботы...
Фросина мать, домовитая тетка Катерина, уговаривала Лушу прилечь, отдохнуть.
— Гляди, до чего измаялась, страх один. Давай сыночка, покачаю... А ты прикорни малость. Вот я ему песенку жалостную спою, а он глазоньки закроет, подремлет, а мамка пока и передохнет.
Голос у тетки Катерины был негромкий, теплый, она пела, точно мурлыкала, под ее пение глаза сами слипались. Взяла на руки Егорушку, бережно, будто по скользкому, пошла с ним по избе.
Егорка притих, словно заслушался. Лукерья сидела на кровати, устало улыбалась, клонилась к подушкам, ее долил сон...
Егорка уснул. Тетка Катерина покачивала его на руках, приговаривала:
— И ручка у нас спит, и ножка спит... Хворь из ребеночка сном выходит. Всхрапни, Егорушка, да присвистни, вот и ладно будет. Ходит дрема по сенюшкам, половичками тихо поскрипывает...
Лукерья уронила голову на подушку — не совладала с собой, забылась тревожным, некрепким сном.
Тетка Катерина баюкала Егорку, пела песенку:
Руки у нее занемели, она опустила Егорушку в люльку, склонилась над ним, укутала тепленьким. Только отступила от люльки, Егорка заплакал... Лукерья встрепенулась, сон как рукой сняло. Взяла сына, прижала к себе.
Егорка кричал. По лицу Лукерьи текли слезы...
— Тетушка Катерина, — с трудом проговорила Лукерья. — Сходи к попу, позови Антониду... Ученая она, в городе всякие науки проходила. Может, наставит на ум... Ой, помрет сыночек, покинет меня Егорушка... Не снести мне, не пережить...
— Может, сглазил кто?.. Бабку надо, — со вздохом промолвила Катерина. — Бабку-шептунью... Которая от глазу заговаривает. В Воскресенском живет Харитинья... Еще, говорят, бурятские ламы от болезней шибко помогают: по обгорелой бараньей лопатке гадают, целебную воду аршан дают.
— Сходи по Антониду...
Егорка кричал. Антонида пришла огородами — стыдилась показываться людям в своем положении. Разделась, развернула мальца, оглядела беспокойными глазами.
— Не знаю, что с ним... — растерянно сказала она. — Видно, простыл. В тепле надо держать. Доктора бы...
— Где его возьмешь... — Луша заплакала. — Мне завтра в город надо, на совещание требуют. Как больного оставлю?
— Ты, Лукерья, с ума сошла. — Всплеснула руками Антонида. — Какой город, какое совещание? Ребенок в жару, разве можно его оставить? Смотри, губки запеклись... Ты что, погибели ему хочешь? Бросить больного ребенка, уехать на какое-то совещание... Безумие. А вдруг без тебя с ним что случится? Есть у тебя материнское чувство? Совесть у тебя есть? Столько несчастий пережила, как терпишь, не знаю... Неужели хочешь потерять и ребенка?
Луша закрыла ладонями лицо.
— Бабку Харитинью надо, из Вокресенского, — посоветовала тетка Катерина. — Она любую хворь заговаривает.
— Не знаю, — с сомнением проговорила Антонида, — я знахаркам не очень доверяю. Лучше врача, но ведь нет его... — Она повернулась к Лукерье. — А поездку ты выбрось из головы. Ни одна мать никогда не решится уехать от больного ребенка.
Лукерья молчала, склонившись над люлькой, Антонида оделась, пошла к двери. Остановилась, обиженно сказала:
— Какая ты... Столько не виделись, а ты даже не спросила, как я живу.
— Антонидушка... Не до чего мне сейчас. Не серчай, Егорушка же...
— Понимаю, Лушенька, понимаю, — торопливо и сухо проговорила Антонида. — Поправится, все будет хорошо. До свиданья, подружка. Не думай о поездке, надо быть с сыном.
Антонида ушла. Лукерья взяла Егорку на руки, зашагала с ним по избе. Егорка пригрелся, притих.
«Как мне быть, господи? — Лукерья растерянно огляделась по сторонам. — Кто научит, у кого попросить совета? Как брошу на чужих людей больного ребенка. Али не ездить? Может и правда не ездить? А там вон какое важное дело, вся наша жизнь пойдет, как там скажут. Не одна моя жизнь, а всего села...» Она вдруг отчетливо поняла, что в городе будут говорить не только о Густых Соснах, а о больших переменах в жизни всего народа. «Нельзя не ездить. А как же Егорушка, сыночек мой ненаглядный? Нету тятеньки, он бы объяснил, как будет правильно...» Лукерье вспомнилось, как отец однажды сказал, когда ему было очень тяжело: надо понимать, для чего мы все это делаем — сотворили революцию, победили стольких врагов на войне. Мы сделали это для народа, для счастливой жизни многих людей. Когда это постигнешь, и жертвы станут для тебя легче и трудности куда как проще. А будут у нас еще жертвы, и трудности... Еще отец сказал: проживи хоть два века, хоть три, а если не сделаешь для людей ничего доброго, грош цена твоей долгой жизни.
Вот какой был тятька... «Надо ехать, — твердо решила Луша. — Я все понимаю, тятенька... Всякие трудности оборю, не за зря проживу на свете. Поеду... Оставлю сыночка на тетку Катерину, она как родная мать ему...»
К вечеру Егорке стало хуже. Луша натерла ему спинку коровьим маслом, завернула в теплый платок. Егорка кричал. «Куда же я поеду, — снова с тоской и смятением соображала Лукерья. — Вон, как плохо ему... Нельзя ехать, бросать больного на чужие руки...» Ей вдруг страшно представилось, что она вернулась из города, а Егорка умер. Луша прижала сына к груди, без сил опустилась на кровать. «Нет, не поеду, — сказала она с отчаянной решимостью. — Не могу ехать... Вся жизнь моя в Егорушке, весь свет в нем. Никто меня не осудит — мать ему я, один он у меня... Не поеду».
— Вот и верно, доченька, — поддержала ее тетка Катерина, когда Луша сказала, что остается: — Без родимой мамоньки к дитю всякая беда липнет. Сказывается же: чем терять, так лучше не рожать. Было б у тебя два сидня, два лежня, два поползня — другой сказ. А то один-одинешенек... Ишь, расхворался, бедненький. Без детей, Лушенька, горе, а с ними вдвое. Детушек воспитать, милая, не курочек пересчитать. — Вздохнула и прибавила: — Да и не бабье дело по всяким сходкам мотаться. Бабья дорога известно — от печи до порога.