Через несколько дней отец Амвросий между делом сказал Василию, что окончательно надумал расстричься, сбросить с себя поповский сан. Широко размахнулся, хлопнул Василия тяжелой ладонью по узкому плечу, громко засмеялся.
— Заживу по-мужичьи! А чего? У меня сила не в поповской гриве, а во! — Он вытянул вперед корявый, волосатый кулак.
Василий оторопело моргал редкими ресницами, не знал, что сказать.
— Что же вы, батюшка, подаваться куда станете из Густых Сосен, али как?
— Нет, сын мой богоданный, чадо Христово, — с напускной важностью ответил Амвросий. — Никуда не поеду, мне и здесь не худо. Стану хлеб сеять, рыбу ловить, в тайгу на зверя ходить. А когда свободное время — внука нянчить. Чем не жизнь?
Вот тогда-то и мелькнул у Василия хитрый план. Он порадовался в душе, что ничего не сказал Луке и Нефеду про оружие, которое сберегалось в подвале под колокольней: оно должно привести Василия хозяином в большой поповский дом.
Василий сидел у печки, обдумывал, как ему посноровистее обладить это стоющее дельце: выходило просто и ловко. Надо было еще кое-что обмозговать, но ему помешали: в окно застучали Лука и Нефед. Василий недовольно пошел отворять.
— А мы к тебе скок на крылечко, бряк во колечко, — дома ли хозяин? — заломался Нефед.
Василий криво улыбнулся:
— Дорогих гостей за белы руки берут, в красный угол ведут. Входите, пожалуйста.
— А мы уж в избе, — ответил Лука. — Самовар вскипел?
— В чугуне чаек варю, — печально проговорил Василий. — Присаживайтесь к столу, кажись, чугун еще теплый.
Лука бросил на стол две бледные вяленые рыбины. Посидели молчком. Василий терпеливо ждал, когда гости заговорят.
— Мы, паря, к тебе не только чаевать пришли, — сказал, наконец, Лука, — надо от тебя нашему уму наставление.
— Куды мне! — снова вздохнул Василий. — Своих делов не соображу никак.
Лука подошел к двери, послушал. Вышел на крыльцо. С неба сорвалась, покатилась яркая звездочка. Лука вернулся в избу, спросил:
— А пошто, паря Василий, звезды падают?
Василий подумал и ответил:
— К ветру это... А то говорят, быдто змий кому-то деньги понес. А еще сказывают: душа христианская, невинная преставилась, чистый след по небу чиркнула.
Лука подсел к Василию, переспросил:
— Душа, говоришь? Так, так... — Помолчал, и приступил к главному: торопливым шепотом рассказал, что против красных всюду скоро поднимется народ, такая резня пойдет, разлюли малина. Вообще-то верное дело, но Лука и Нефед в эту кашу не полезут, они хотя и сильно обиженные, порешили, что лучше и безопаснее потихоньку, из-за угла поубивать в селе большевистских активистов.
— Зачнем это самое с ревкома, — шепнул Лука в ухо Василию, задыхаясь, давясь словами. — Ревком — слово-то какое, аж так все и скрежещет... В такую вот темную ноченьку, мы — раз из обреза и вечная память Лукерье Егоровне, председательше ихней. Сквитаемся, так сказать. А после Калашникова, Ведеркина...
— И Фроську, — ехидно добавил Нефед.
— А чего? И Фроську.
— Не жалко?
— Барахла, жалеть еще, кикимору.
— Ты сына не пощадил, дочку, — напомнил Нефед.
— Поди ты, знаешь, куда, — злобно отмахнулся Лука и спросил Василия: — Как твое соображение?
Для Василия весь этот разговор был не кстати, ему не ко времени было лезть в кулацкие затеи, у него заботы — устраивать жизнь. Он понимал, что Лука у ревкома на подозрении, хотел держаться от него подальше.
Лука ждал ответа. Василий будто испуганно сказал:
— Господь проведает, на том свете мучение примете... За смертоубийство страшная кара от господа...
— Не проведает господь, — усмехнулся Лука.
— Узрит, — дрожащим голосом проговорил Василий и перекрестился. — Господь бог — превыше всего. Потому и величается — всевышний... Над семью поясами небесными его светлый трон. Оттелева ему все деяния человеческие, все помыслы как на ладошке, — Василий закрыл глаза, — а пониже господа проживают херувимы, серафимы и многочестия почитаемые... Потом идут господства, силы и власти.
— Ты чего, паря? Мы за умным словом заявились, а ты... эва, что городишь. — Лука допил свой остывший чай. — Послухай, какие наши думки будут. Как Лукерья возвернется из городу, Нефед засядет с обрезом в огороде. Она вылупится из дому на крылечко, Нефед — бац, и нету Лукерьюшки: убаюкали, до страшного суда не подымется.
— А ты опосля Фроську хлопнешь, — осклабился Нефед.
— Каин убил Авеля... — Василий поднял кверху глаза. — Не убойтеся от убивающих тело, души же не могущих убити... Мне пошто-то кажинную ночь какая-то повешенная девка блазнится, не постигну к чему видение...
— Не Лушка ли? — обрадовался Лука.
Василий отрешенно поглядел на него, проговорил со смирением:
— Ликом находит на погубительницу Иоанна Крестителя.
Он клял себя в душе: дернул нечистый вспоминать при этих о повешенной.
Лука открыл рот, хотел выругаться, но только плюнул. Встал, надел полушубок, нахлобучил шапку, сказал со злобой:
— Пойдем, Нефед. Видать, затмение на него нашло.
В дверях повернулся, спросил:
— Тебя, паря, часом никто пыльным мешком по голове не стукнул?
Василий кротко ответил:
— Добрым людям я завсегда рад. Не обегайте дома моего, навещайте бобыля одинокого.
Лука хлопнул дверью. Ушли, даже калитку за собой не затворили. Василий тихонько рассмеялся.
У отца Амвросия целый день был гость — приехал утром на телеге, распряг коня, пил чай, они с Амвросием горячо разговаривали. Антонида не слушала, шила в кухне рубашечки для маленького. Потом гость прилег отдохнуть перед дорогой, Амвросий ушел по хозяйству.
Антонида убирала со стола, разглядывала приезжего, который молча лежал на диване с открытыми глазами.
— Почему не спите? — спросила она. — Я мешаю?
— Не могу уснуть. И ночи напролет не сплю.
— Плохо, — посочувствовала Антонида. — Болеете?
— Не то, чтоб болею, а спать не могу. Страшно, ежели усну. Всякие ужасы лезут. — Он содрогнулся. — Расстрелянные. Повешенные раскачиваются на ветру...
Антонида присела к столу. Мужчина на диване закрыл руками глаза. Ему было лет пятьдесят, щеки худые, заросли бурой щетиной. Не духовного звания, и не крестьянин. Пальцы тонкие, беспокойные...
— Фельдшер я, — словно отвечая на ее вопрос, сказал гость. — На войне тоже фельдшером был. Из Троицкосавска, вашего батюшку давно знаю, когда он молоденьким попиком приехал. Вы не обижаетесь, что я его так?
— Нет, что вы...
— Хороший у вас отец, честный. Ему бы землю пахать, а не «господи помилуй» с амвона... Он и сам понял, надумал кончать с церковью. Правильно, найдет себе место в жизни. Голова умнеющая... — Он сел на диване. — Принесите стакан холодной воды. Не затруднительно?
— Сейчас. — Антонида пошла на кухню.
Этот человек ей нравился и как-то тревожил. Вообще, она в последнее время стала беспокойная, раздражительная...
— Как вас зовут? — спросила она, подавая воду.
— Машков. Иван Николаевич Машков. — Он выпил воду, поставил стакан на стол. — Иногда кажется, что схожу с ума. И потом головные боли. А по ночам стоны, крики...
— Вы много пережили?
— Насмотрелся. Навидался ужасов. Я прилягу. — Он лег, заговорил сухим голосом. — Не люблю вспоминать, а молчать тяжело.
Антонида присела на стул, положила на колени руки.
— В Троицкосавске, в конце девятнадцатого года, были семеновцы, — продолжал Машков. — Захватили пленных, всех в Красные казармы. Каждый день расстрелы, напротив храма виселица. Подует ветер, там ветры с песком, повешенные качаются... Меня водили на казни, подписать бумагу, что всех прикончили — законность соблюдали, проклятые...
Он снова попросил воды, выпил половину стакана.
— Сволочи, простите за грубое слово. Особенно был там такой Соломаха, сотник. И еще были двое... — Он поднялся, допил воду. — Спиридон Никитин и тихая такая гадина, все господа бога поминал... Глаза будто гнилое болото... Фамилию позабыл. Повстречать бы мне этих тварей.