Что делалось в ту годину! Половина мужиков ушла в лес вместе с Васиными, кое-кто из богатеньких подался к семеновцам. Другие никуда не пошли, сидели дома — выжидали, кто кого. Вооруженные люди то вершие, то пешие, стучали по ночам в ставни, требовали хлеба, молока. Одни искали белых, другие красных. Были и американцы, те выспрашивали, где добывают золото, у кого есть собольи шкурки. Про Никишкину падь допытывались. А есть ли такая падь на свете? Может, сказка одна...

Было все так же голодно.

Из окна Лукерья частенько видела, как с пустыми мешками да котомками шли понурые мужики и бабы просить Луку и Нефеда вызволить из беды.

А то еще шум был на всю деревню. У Луки на берегу Глубокого есть своя коптильня, летом там многие на него батрачат — кто отрабатывает долг, кто по найму. Копченых окуней, сорожину он всю зиму сберегал в сарае, там рыба и в ящиках, и на веревках. Нефеду в лавку продавал по малости, которая с душком. И вдруг рыба начала портиться. Лука всполошился, запер своих недоумков в избе, собрал деревенских мальчишек и девчонок, велел перебрать всю рыбу, которая с вонью или с червями, сложить в сторонке, а хорошую снова приютить в сарае. Ребятишек набежал полный двор. Вытащили рыбу из сарая, разложили на солнышке... Копченая рыба вкусно пахнет, такой дух поднимается — сытому и то невтерпеж, а ребятишки голодные...

Лука рассадил их кружком, сам стал в сторонке, чтобы видеть, не съел бы кто рыбину. У детей ручонки трясутся, щеки побелели. У Луки есть работница Фрося, так ее сестренка Лелька упала, лишилась сознания, Лука побрызгал водой, ничего, отошла... Наконец, ребятишки не выдержали:

— Дядя Лука, есть охота.

— Невмоготу...

— Дозволь попробовать.

Лука бросил всем по прокисшему окуню, ворчливо сказал:

— Разорение с вами... Откуда мне на всех набраться... У матки жрать требуйте, я вас не в гости позвал. Родители таскаются чуть не кажинный день с пустыми мешками, то одно им дай, то другое, теперь вы с голодным брюхом. За долги работаете, все вперед взято.

Он и не думал, что получится худо...

Тут кто-то из мальчишек вдруг свистнул в два пальца. Все повскакали со своих мест, нахватали рыбы, кто сколько смог, и удрали... Даже ворота не притворили. После Лука два дня ходил по избам, просил вернуть рыбу, под конец даже заплакал, пригрозил, что попомнит. Да разве кто отдаст? Пришел домой с пустыми руками, долго не выходил за калитку.

Вот какая была жизнь...

Наконец, Лукерья дождалась своих. Вернулись живые, здоровые, шумные. С победой, значит. Наша взяла! Тут бы и начать спокойную жизнь, о которой она так истосковалась. Так нет, опять беда: Генка потерялся в тайге. Не отпускала, говорила: какая охота на соболя в феврале? Где видано — соболевать в эту пору? Не послушался. «Соскучал, — ответил. — Пройдусь маленько, побалуюсь... Ежели и встречу соболя, бить не стану. Мне бы только по следу пройтись, душу развеселить».

Луша вытерла запаном быстрые, жгучие слезы.

Мужики вернулись. Генки не было, не нашли, значит. Притащили с собой какого-то тощего... Она взглянула, подумала — слепой, бельмы на обоих зрачках, потом присмотрелась — нет, не бельмы. Это у него глаза такие, словно мутная водица в плошках.

Луша поставила самовар, кинулась топить баню.

За стол сели к ночи. Егор послал дочку за дедушкой Елизаром, тот пришел сразу. Поговорили о том о сем, повздыхали о Генке. Дед сказал, что надо бы заупокойную отслужить, но Егор сурово оборвал его — не к спеху, мол, еще, может, живой найдется. Перевел разговор на другое:

— Вот тебе, дедушка, постоялец. — Он показал на Василия, который совсем сомлел за столом с устатку. — Вдвоем веселее жить будет.

— А мне и одному не худо, — отозвался старик, неприязненно разглядывая Василия. — Что за человек такой?

— Нашенский, — отозвался Егор, строго поглядывая из-под густых бровей на своего сынка Иннокентия. — В семеновском отряде сотника порубил, свояка, семеновца, тоже не помиловал.

— Избенка у меня тесновата. Одному повернуться негде, — все так же неприветливо произнес дед Елизар.

Егор рассердился:

— Не хочешь добром, так я его к тебе именем советской власти определю.

Старик часто замигал подслеповатыми, слезящимися глазами, недовольно засопел широким носом, проворчал:

— Круто берешь, паря. Чуть что — и советская власть...

Вышло, что Василий оказался пристроенным: вставая из-за стола, дед Елизар перекрестился в передний угол и позвал Василия:

— Собирайся, что ли, хвороба, спать пора.

Василий засуетился, поддернул портки из чертовой кожи, которые дал ему в бане Егор, завертел в широком воротнике тощей шеей:

— Я живой рукой, благодетель. Узелок только найду...

— На дворе твой узелок, — немного нараспев проговорил Димка. — Я его под крыльцо бросил.

— Имущество? — с ехидцей спросил дед Елизар.

— Одежа. Портки там, рубаха. Одежа грязная. Из бани, одним словом.

— Поди, вшивая? Еще заразу какую приволокешь... — брезгливо сплюнул старик. — Воши, они тифозные бывают. Ты свое поганое барахло в избу не затаскивай! — вдруг взвизгнул Елизар. — Я через тебя подыхать не стану! Выгоню и все!

Он раскраснелся, легкий седой клок на макушке распушился, поднялся дыбом, раскачивался из стороны в сторону. Василий покорно молчал.

У одного старика какая может быть утварь в избе? Весь домашний скарб — стол да лавка, постелюшка на печи. Василий приладился спать на лавке. Елизар кинул ему гуранью доху, велел ложиться головой под образа: из неплотной двери ночью несет холодом, можно застудить мозги. Василий перекрестился:

— Прости, господи... Я не усопшее тело, под образами находиться...

Оба мужика с первого дня почуяли, что мира между ними не будет, но прямой вражды друг дружке не выказывали. Василий затаился, прикинулся хворым, а сам зорко щурился в уме на деда: прикидывал, какую ждать от него гнусность. Старик мало бывал дома, навадился ходить по сходкам, по собраниям, будто его касались все дела, все заботы новой советской власти. Даже в соседние деревни стал шастать. И вроде ничего худого для Василия не творил, хотя и относился к нему с насмешкой, величал божьим недоноском.

В солнечные дни Василий выходил посидеть на завалинке. За избой мерно плескалось большое озеро Глубокое, в нем прошлые годы, сказывают, мужики круглый год добывали рыбу. Скалистые берега поросли высокими, прямыми соснами, потому и деревня так называется — Густые Сосны. Василий глядел на деревню. Перед ним была белая каменная церковь с потускневшим золотым крестом. Окна у церкви узкие, с немытыми стеклами, высокие двери на две створки.

К церкви пристроена звонница, чуть в сторонке — поповский дом. За церковью кладбище, черные сиротливые кресты... Еще до нынешнего отца Амвросия какой-то попишко порешил обнести церковь на приходские деньги железной оградой, но огородил только с лица, возле входа. Остальной капитал ушел на поповскую усадьбу, на всякую домашнюю птицу, на ульи — попы в Густых Соснах испокон веку были мужики хозяйственные.

Над кладбищем будто склонилась гора Поминальная...

Православных деревень вокруг было мало, все беспоповцы — семейские да буряты. Но все одно, раньше каждый день где-нибудь были то крестины, то похороны. Попу только не зевать: крутая копейка сама катилась в его широкий карман.

А теперь не то... На звоннице темные, молчаливые колокола: служба в храме справлялась не ахти как часто, поп Амвросий не особенно радел для паствы, больше мотался с берданой по тайге или смолил на солнцепеке за железной оградой свою лодку — готовился к летней рыбалке на озере. Попа Василий еще не видел, но сокрушался его ленью. Елизар посмеивался, кряхтел: «Беда с тобой, божий сосунок. Чего ж ему, в нитку исслужиться, что ли? Нынче на христовых харчах ноги с голодухи протянешь. Не до бога людям. А в лес батюшка сходит, мяса добудет, третьего дня сохатого завалил, сказывают...»

— Не поповское дело в тайге с берданой мотаться... — не соглашался Василий. — Да и тебе, дед Елизар, пора бы угомониться. Хватит по сходкам шляться.