Изменить стиль страницы

— Ты никогда ничего не рассказываешь об отце.

— Мы были больше похожи на братьев, чем на отца с сыном. Мы были как близнецы.

— Сомневаюсь. Только созерцательные люди кончают самоубийством. А ты не созерцательный.

— Разрешите вам заметить, сэр, что мой сын тоже не был созерцателем! — визгливо закричал судья. — У нас было одинаковое чувство юмора и одинаковый склад ума. Твой отец стал бы гением, если бы остался жив, а я такими словами не бросаюсь. — Как ни странно, он говорил правду, — судья наделял этим эпитетом только Фокса Клэйна и Вильяма Шекспира. — Мы были с ним как братья-близнецы, пока он не связался с этим делом Джонса.

— Это в деле Джонса, как ты говоришь, он хотел опровергнуть аксиому?

— Законы и кровные обычаи, это, конечно, аксиомы! — Свирепо поглядев на надкусанный бутерброд, он схватил его и жадно доел, но так как пустота, которую он чувствовал, не была пустотой голодного желудка, еда его не насытила.

Судья редко рассказывал Джестеру о своем сыне и не желал удовлетворять его законное любопытство, поэтому Джестер привык задавать ему наводящие вопросы:

— А что это было за дело? — спросил он.

Судья ответил так уклончиво, что, казалось, ответ его вовсе не имеет отношения к делу.

— Юность Джонни проходила под звуки труб и литавров коммунизма. На высших должностях в Белом доме сидело всякое отребье, это было время отвратительных кампаний. И дело дошло до того, что на торжестве в память Линкольна пела негритянка, а мой сын… — голос судьи перешел в крик: — …а мой сын взялся защищать черномазого убийцу! Джонни пытался… — У старика началась истерика, истерика от фантастической, душераздирающей нелепости того, что произошло. Он захлебывался судорожным смехом, брызгал слюной.

— Перестань, — сказал Джестер.

Из глотки старика вырывалось хриплое кудахтанье. Джестер побледнел.

— Я же не… — сдавленно произнес судья в промежутке между двумя приступами, — …смеюсь…

Джестер, выпрямившись, сидел на стуле, лицо у него было мертвенно-белое. Он испугался, не начинается ли у деда апоплексия. Джестер знал, что такие припадки случаются внезапно и очень странно выглядят. Он спрашивал себя, бывает ли, чтобы во время апоплексического удара люди были красные как огонь и безудержно смеялись? Он знал, что люди умирают от апоплексии. Неужели дед — а он сейчас красный как огонь — задохнется от смеха? Джестер попытался посадить старика, чтобы как следует стукнуть его по спине, но дед был слишком для него тяжел, да и смех, наконец, стал потише, а потом и совсем прекратился.

Джестер растерянно смотрел на деда. Он читал, что шизофрения — это раздвоение личности. Неужели дед на старости лет действовал наперекор рассудку и умирал от смеха, когда ему полагалось плакать? Джестер прекрасно знал, как дед любил сына. До сих пор половину чердака занимали вещи его покойного отца: там хранились десять ножей и индейский кинжал, клоунский костюм, серия книжек о юном бродяге, книжки о Томе Свифте, связки других детских книг, коровий череп, роликовые коньки, рыболовная снасть, костюмы для футбола, перчатки для бейсбола, — целые сундуки хороших вещей и всякого хлама. Но Джестер усвоил, что не смеет трогать то, что лежит в сундуках, ни хорошие вещи, ни даже дрянь, потому что однажды, когда он вздумал повесить коровий череп у себя в комнате, дед так разозлился, что пригрозил его высечь. Дед любил своего единственного сына, почему же он так истерически смеется?

Судья, заметив недоумение в глазах Джестера, тихо ему сказал:

— Истерика — это не смех, сынок. Это паническое состояние, которое овладевает человеком, когда он не может даже горевать. У меня после смерти сына четверо суток не прекращалась истерика. Доктор Тэтум вместе с Полем затащили меня в теплую ванну, давали мне бром, а я все равно смеялся — у меня была истерика. Доктор сделал мне холодный душ и снова дал лекарство. А у меня все равно продолжалась истерика, хотя тело моего сына было обряжено для погребения и лежало в гостиной. Пришлось на день отложить похороны, и я так ослабел, что двое сильных мужчин вели меня по церковному проходу во время панихиды. Наверно, люди думали, что я пьян, — добавил он задумчиво.

Джестер тихонько спросил:

— Но почему у тебя сейчас истерика? Ведь прошло уже больше семнадцати лет с тех пор, как умер папа?

— И за все эти годы не было дня, чтобы я не думал о своем сыне. Иногда мимоходом, иногда — долгими тоскливыми часами. Я редко отваживаюсь заговорить о сыне — боюсь заплакать. Но сегодня после обеда и весь вечер я о нем вспоминаю, вспоминаю не те беззаботные годы, когда мы оба были молоды, а зрелую пору жизни с ее заботами, которые развели и погубили нас. Я мысленно вижу сына на этом процессе так ясно, как вижу тебя, пожалуй, даже яснее. И слышу его голос: Джестер так крепко вцепился в ручки кресла, что у него побелели суставы.

— Его защитительная речь была превосходной, но он допустил роковую ошибку. Эта ошибка состояла в том, что присяжные так до конца и не поняли сути дела. Сын вел защиту, словно перед ним жюри из нью-йоркских адвокатов-евреев, а не двенадцать достойных и неподкупных присяжных выездного суда Персикового округа, штата Джорджия, безграмотных, все, как один. В этих условиях гамбит, который разыграл мой сын, был поистине гениальным.

Джестер напряженно молчал, он только открыл рот и шумно выдохнул воздух.

— Мой сын начал свою защиту с того, что потребовал от присяжных клятвы в верности американскому флагу. Присяжные нехотя поднялись, и Джонни прочел им эту белиберду — слова присяги. Оба мы — Нат Уэббер и я — чуть не обалдели. Когда Нат заявил протест, я ударил молотком по столу и потребовал, чтобы слова присяги не были занесены в судебный протокол. Но это было уже бесполезно. Сын добился своего.

— Чего?

— Он разом объединил двенадцать присяжных и вынудил их вести себя со всей ответственностью. В школе они учили присягу, и, произнося ее слова, они почувствовали себя участниками какого-то священнодействия. Но я постучал молотком! — проворчал судья.

— Почему ты заставил вычеркнуть это из протокола?

— Как не относящееся к делу. Но мой сын в качестве защитника добился своего и поднял пошлое, тривиальное дело об убийстве до высот конституционной проблемы. Сын продолжал: «Господа присяжные заседатели и ваша честь…» Говоря это, Джонни пристально поглядел в глаза каждому из присяжных, а потом и мне. «Каждый из вас, двенадцати присяжных, теперь взял на себя величайшую ответственность. Ничто теперь не может быть выше того долга, который вы обязаны выполнить».

Джестер сидел, подперев подбородок указательным пальцем и широко открыв карие глаза. Он был погружен в слух.

— Райс Литтль с самого начала утверждал, будто Джонс изнасиловал миссис Литтль и поэтому его брат был вправе его убить. Райс Литтль стоял, как жалкий шелудивый пес, на страже интересов своего брата, и ничто не могло его сбить. Когда Джонни допрашивал миссис Литтль, она поклялась, что это не так, что ее муж злодейски пытался убить Джонса с заранее обдуманным намерением… Но в драке револьвер выстрелил и муж был убит… странное заявление для жены, не правда ли? Джонни спросил, позволял ли себе когда-нибудь Джонс вольности, и она сказала: «Никогда! Он всегда относился ко мне, как к настоящей леди». — Судья добавил: — Я должен был что-то заметить. Где были мои глаза? Явственнее, чем вчерашний день, я слышу их голоса и вижу их лица. У обвиняемого был тот особенный цвет кожи, какой бывает у черномазых, когда они насмерть испуганы. Райс Литтль в своем чересчур тесном парадном костюме… лицо жесткое, желтое, как корка сыра. У миссис Литтль глаза были синие-синие и бесстыжие-бесстыжие. Джонни весь дрожал. Потом он перешел от частного к общему: «Если бы двое белых или двое негров судились по поводу такого несчастного случая, никакого судебного дела нельзя было бы затеять, ибо выстрел произошел непреднамеренно, когда Осси Литтль пытался убить обвиняемого. Однако вся суть в том, что в деле замешаны белый и негр и в неравенстве, которое определяет подход к такому несчастному случаю. Суть в том, господа присяжные заседатели, что в таких судебных делах, как это, под судом находится сама наша конституция». Джонни процитировал тот раздел и поправки к нему, где гарантированы свобода рабам, гражданские права и равенство перед законом. «Слова, которые я привел, были написаны полтора века назад и произнесены миллионом голосов. Эти слова являются законом нашей страны, и я, как гражданин и юрист, не могу ничего добавить или убавить. Моя обязанность в этом случае — привлечь к ним ваше внимание и призвать вас их выполнить». Потом, увлекшись, Джонни процитировал: «Восемьдесят семь лет назад…»