Изменить стиль страницы

Когда мужчина начинает стареть и осознает, сколь много в жизни не понял, им овладевает страстное желание познать жизнь до самых глубин. Заглянуть под поверхность, на дно, под такие наносы, которые — если они достаточно мощны — не дают замерзнуть почве. Именно такое состояние вдруг охватило меня сейчас, причем с такой силой, что я очнулся, глубоко вздохнул и, раскрыв пошире глаза, начал игру, в которой ставкой была моя судьба. Мужчины с обледеневшими усами, пропитанными морозной мглой, стояли сейчас рядом со мной и смотрели на меня спокойными внимательными глазами.

Смолин облизал сухие губы.

— Мы долго советовались. Не думай.

Его озабоченный голос вреза́лся мне в уши, оглушая все звукопроводящие каналы, какие только были в моем слуховом аппарате. Сигналы, которые производили его голос и его поведение, побуждали меня быть острожным, выжидать, сосредоточить мысли на том последнем, что я мог еще с чистой совестью предпринять в свою защиту; я не желал засыпа́ть, мне отчаянно хотелось трезво и спокойно выслушать Смолина и ответить на все его претензии.

— Дело тут не простое… — Он быстро глянул на Прошекову, но та, как каменная, уставилась в стол, ничем не показывая, что слышит и понимает.

Мне прекрасно известно: жизнь — штука не простая. Особенно ясно осознавал я это, когда приезжал с трассы в одном из наших грузовиков и бросал якорь в «Черном Петере» или в «Приятных встречах», потому что меня не тянуло домой с тех пор, как Эва злорадно и очень громко заявила, что такого мужа, как я, ей даром не нужно и она больше не в силах со мной жить. Разговор этот произошел примерно год назад, вернее, не разговор, а монолог на тему о непонятой душе и непризнанной женской натуре, которая все равно, все равно должна добиться своего. Когда же я бросил единственную фразу насчет нашего сына, она безапелляционно отрезала, что сын весь в меня, ему неинтересна обычная, повседневная, серая жизнь и что он вечно ищет у девчонок подтверждения своих мужских достоинств и остроумия. Не скажу, что я лучший из мужей, но ведь именно потому и приросла мне к сердцу работа в дорожном управлении, что в собственной семье мне уже нечего было ждать. Неделю после этого разговора еще казалось, что Эва молча возьмет свои слова обратно, но потом я несколько раз видел ее в обществе черноволосого служащего вафельной фабрики, и в результате мне ничего не оставалось, кроме как являться домой только ночевать. Какое-то время я старался додуматься, где была та ошибка, что развела нас в разные стороны. Но мне уже не хотелось возвращаться к тому моменту, с которого все началось, к моменту, когда я так спокойно и в общем-то без единого возражения потерпел крах.

Однако теперь именно это заставило меня поднять голову, я протер покрасневшие веки и подавил зевок, готовясь придать разговору блеск и смысл, какого желал Смолин. Мне не хотелось впоследствии досадовать на самого себя, и мое тогдашнее молчание научило меня не молчать теперь, отстаивать свое, пускай меня хоть сочтут человеком, который за деревьями не видит леса, а тем более — деревьев за лесом. После разрыва с Эвой у меня было достаточно времени, чтобы все продумать заново, и я решил кое-что выбросить из своей жизни — пусть вода уносит. И снова я работал на дорогах без отдыха, заставлял так же работать людей и не прислушивался к их ропоту.

Вот почему теперь меня буквально подняли со стула рацеи Смолина о моей безотрадной участи, и я никак не мог согласиться с ним — он упрекал, что я вместе со всеми помог Личковой. Господи! Да ведь он корит меня за то самое, к чему я, после года одиночества, после разрыва с Эвой, пробивался своими силами, с болью, один — так мышь, чтобы выбраться из клетки через крошечную щель, должна невероятно похудеть… Нет, я не очень страдал в ту минуту. Я испытывал удовлетворение от того, что знаю, где мое место, под каким знаменем. Я что-то дал людям и что-то получил взамен. Знаю хорошо, как меня не любили, с каким удовольствием избавились бы от меня, сколько раз обо мне говорилось на заседаниях партийного и местного комитетов. Я отдавал приказы в соответствии с собственными представлениями о людях и о нашем времени. Теперь Смолин ставит мне на вид, что я не выполнил его приказа. Я должен отстоять свое мнение — свое имя.

В ту ночь на подступах к Рудной я пережил величайший в моей жизни страх. Ведь речь там шла не более и не менее как о жизни человека. Со всеми наличными снеговыми стругами, со старенькой фрезой мы спасали первородящую женщину, беременную двойней, и, хотя все мы замирали от страха перед собственной смелостью, когда везли ее на заднем струге в бродскую больницу, на душе у нас было так торжественно и чудесно, словно в реве бури нам слышались все колокола мира…

Выражение озабоченности на лице Смолина не изменилось ни на йоту.

— Пойми: твое отстранение будет временным…

— Временным? Почему же не окончательным?

Смолин нахмурился, поправил очки.

— Рано утром я был в районе, ясно? Не могу тебе передать, что мне пришлось выслушать от начальника отдела. Они там никак не опомнятся от шока. Я вынужден что-то сделать, чтоб успокоить их. Ты понимаешь.

— Не понимаю, — ответил я и с такой силой потер руки, что хрустнули суставы.

— Все ты понимаешь. — Смолин с усмешкой глянул на меня утомленными глазами.

Он поднял очки на свои черные, кудрявые волосы и таким вдруг показался беззащитным и правдивым, что мне прямо совестно стало иметь собственное мнение.

Смолин не любил брать быка за рога, он как бы опасался обнаружить, что у него на уме. Говорил он убедительным тоном, может, и впрямь думал, что защищает меня, — по крайней мере хотел убедить меня в этом, только напрасно. Я очень легко разгадал его, как-никак прожил рядом с ним не один год, и он знал это, но все же продолжал свою дурацкую игру.

— Отстранить окончательно? Ну, это как скажут наверху. Но… — Тут он сделал паузу: как плохо затвердивший роль трагик, хотел придать своему выступлению пафос. — Мое мнение и мнение… товарища Прошековой совпадают. Контрольные органы, разумеется, расследовали все, что творилось вокруг Рудной, и выходит — нельзя тебе оставаться на твоей должности.

Теперь мы смотрели друг другу в глаза. Долгая пауза увеличила отдаление между нами. Я представлял, как сижу в залепленной снегом кабине грузовика со стругом в роли «поводыря» и указываю шоферу, куда ехать, чтоб не сползти с дороги. Глаза очень скоро начинают адски болеть, а ведь эти люди сколько лет работают в зимних условиях! За эти три дня я понял, что тот, кто губит свои глаза и не жалуется, делает свое дело не просто так, абы отработать смену и — домой, и не потому, что его упросила жена или любовница. Если направление струга, идущего на полной скорости, зависит от живых человеческих глаз, он не съедет с дороги, хотя бы она была занесена снегом до верхушек деревьев или телеграфных столбов: ведь мы для того расчищаем дороги, чтоб люди могли встретиться друг с другом!

— А как же я теперь? Совсем уволишь или сунешь куда-нибудь?

Во мне понемногу закипало. Я все время чувствовал какое-то несоответствие между тем, что здесь говорилось, и тем, что должно было последовать. Решая, как со мной поступить, Смолин, строго говоря, исходил из всего, что было спорным в моих действиях, да еще из сведений, полученных от других; а он рад был за них ухватиться, потому что, вероятно, давно мечтал избавиться от меня. Или он струсил и теперь старался показать, что готов снять с меня голову за ужасный промах, который я допустил. Кричать, судиться, доказывать, приводить факты, которых было достаточно, только руку протяни куда следует, — нет, я выше этого. В душе я оправдывал Смолина, а стало быть, и безмолвную Прошекову, которая сидела потупившись, соображая, чью сторону занять и как об этом заявить. Быть может, она действительно верила в правоту того, что скажет, и всеми силами старалась придать нашему разговору нужное направление. По крайней мере она к этому готовилась, хотя от ее выступления вряд ли будет толк. С той поры, как она выгнала мужа, а сын отказался вернуться к ней, все истины, за которые она так цеплялась, видно, перепутались самым фантастическим образом. Прошекова хотела усилием воли сохранить маленький семейный коллектив, и вот перед ней сижу я, частица большого коллектива управления, выбивающаяся из круга всех ее понятий о долге и чести. Что она мне скажет — ступай, наведи порядок в семейных делах и больше не показывайся здесь?