Изменить стиль страницы

Смолин уставился в пространство, потом вопросительно глянул на меня. Видно, понял, что его замысел рушится; он совершенно ясно видел: серьезного разговора не получилось, и теперь пытался хотя бы взглядом договориться с Прошековой, которая явно готовилась прервать мою самообвинительную речь.

— Дали б мне хорошую порцию спиртного, я бы вам столько на себя наговорил, что вы бы меня не один, а пять раз выгнали!

— Притормози! — заорал Смолин. — Хватит трепаться!

— Тащи коньяк, нечего его сушить в шкафу, — сказал я. — Увидишь, как расшуруем дельце. Может, даже извинишься передо мной. А?

— Вряд ли, — буркнул Смолин.

— Впрочем, ты уж, кажется, раз десять извинялся, — преувеличил я. — Так что это не в первый и не в последний раз. Вижу, тебе и впрямь не нравится моя работа. Что поделаешь! Люди там, в снегу-то, говорили — пускай мороз, пурга, а им хорошо, компания подобралась отличная, с такой и расставаться неохота.

Прошекова охнула, и это распалило меня вконец. Я улыбался, слова рвались у меня с языка, будто лава из вулкана, а улыбался я, как человек, который за приятной внешностью прячет волчьи зубы.

— Много на себя берешь, директор, соблаговоли-ка уразуметь, что дубинкой мне грозить нечего, а надо вместо этого выразить людям на бродском участке хоть письменную благодарность! Дубинку к такому письму не присобачишь, как ни старайся. Ее-то сразу увидят, а ей там вроде не место. А сладкоречивыми бабами пушку заряди да пальни наугад, пускай их черт заберет со всеми буранами, которые нужны нам как собаке пятая нога…

Прошекова нахмурилась, приняв это на свой счет.

— И не объяснишь ли ты мне, как это ты во всех подробностях знаешь, что там происходило, если не потрудился за все время даже до Брода доехать!

— Не было оснований, раз там был ты, а моим представителем у тебя был Павличек.

— Дай коньяку-то. Усну ведь.

— Не дам.

Я встал, открыл шкаф, не глядя протянул руку влево, за закрытую створку, и вытащил бутылку — четыре звездочки, пробка из клочка газеты. Откупорил, сделал большой глоток прямо из горлышка. Вкусно. Подошел к Смолину, сунул ему бутылку под нос — пускай, мол, тоже глотнет.

Он нервно засмеялся, отвел мою руку.

— Сегодня я не шучу, Зборжил. Сегодня все это совершенно серьезно. Так что не питайся меня напоить и не воображай, что тут тебе забава!

Последние слова он проорал так, что пустил петуха.

— То и дело мне приходится слышать, что вы не считаетесь с замечаниями по вашей работе, — зажурчал неотвязный голос Прошековой.

Я сел, поставил коньяк посередине стола. До чего привлекательный вид! Цвет зрелости — коричневато-золотистый, зовущий, манящий. Я глотнул еще — вот чего мне не хватало!

— Вы не только не считаетесь с замечаниями, вы их просто игнорируете, — журчало через стол. — Вы ужасно честолюбивы, право. В Броде есть начальник участка, но вы сами руководили всей операцией. И не сумели удержать дело под контролем. Павличека отправили обратно. Сланого буквально выгнали, а ведь он должен был для нас же проверить, что там у вас делается… Теперь всем нам не поздоровится оттого, что пресс из Рудной не доставили вовремя…

— Послушайте, товарищ Прошекова, по-моему, вы упускаете не менее тысячи взаимосвязей. На мой взгляд, все было иначе. А люди… Людей вы тоже обижаете!

Здесь, после этих сентиментально-напыщенных слов, у меня дрогнул голос. Но во мне тяжело, неотступно жила память о том, как люди рядом со мной днем и ночью, без отдыха, трудились неистово, стараясь все сделать так, как я требовал. Я отодвинул стул.

— Ну, я пошел.

И, покашляв столь же сентиментально, я двинулся к двери. Опьянеть я еще не мог: слишком мало времени прошло с тех пор, как я глотнул коньяку. Просто мне стало нехорошо в этом мягком кабинете. И не столько от самого кабинета, сколько от того, что мне пришлось выслушать и от чего я не мог уклониться.

— До свиданья, дорогуши.

Ослабевали за спиной голоса Смолина и Прошековой, хлопнула дверь. Рыжая Сильва мило улыбнулась мне, помахала пальчиками с огненным лаком на ногтях. Шаги мои отдавались по коридору гулко, как в храме. Выбежала из своей двери Квета. Тревожно смотрела, как я приближаюсь к ней твердым и решительным шагом. Сзади стукнула дверь. Смолин выскочил в коридор, огляделся и кинулся за мной. Квета моментально скрылась. Я остановился, привалившись к стене.

— Зборжил, погоди!

Он встал передо мной, загородив дорогу. За стеклянной входной дверью чувствовалось морозное утро с искристыми порывами ветра, омраченное ядовитым дымом котельных.

— Не удивляйся. На наше управление теперь всех собак вешают.

— Жители Рудной не вешают. Они-то нет. И еще кое-кто.

— Я обязан как-то реагировать. Ты понимаешь. Скажи, все ли ты делал так, что можешь открыто посмотреть мне в глаза?

— Будь я виноват, не стал бы выкручиваться. Только здесь, золотко мое, дело-то совсем в другом.

— Не называй меня золотком!

— И Павличек этот рвется на мое место, золотко.

— Слушай, оставь ты это «золотко»! Понятно?

— Но это давно известно. Так что о чем разговор? Чего вы впутываете сюда Рудную, она-то при чем?

— После всего, что я сегодня от тебя наслушался, сомневаюсь, чтоб ты меня понял.

— Почему же мне тебя не понять? Разговаривать с тобой не сахар, это всем известно, а я за десять лет узнал это лучше всякого другого.

— Разве мы недостаточно ясно сказали? Другого выхода нет. Стихийное бедствие…

— Непроезжие дороги…

— Конечно! — подхватил Смолин. — На дорогах заносы — танком не прошибешь. Деревья погибли, столбы, указатели — все к черту.

— Я в этом не виноват. У меня нет радара. У тебя, что ли, есть?

— Задержка с доставкой этого проклятого пресса…

Он перечислял бедствия, загибая на пальцах мои грехи; считал, как рефери на ринге отсчитывает нокаут, и мне в эту минуту было так же не по себе, как поверженному боксеру.

— Люди не попали на работу. Да еще ты путался там с бабой, свинья. Ладно. Согласись. В Рудной вы надрались как сапожники, это тоже известно, не думай. Твое «розовое масло» разнеслось по всем проводам, дошло до большинства телефонов в районе. Согласись. Ведь мы мужчины. Ты все время пьешь как губка.

Я снял его руки с моих плеч. И было мне так, словно я снимаю с себя грехи всего мира, — и тягостно, и смешно. Что-то все время подмывало меня смеяться. Сознание еще переваривало последние слова Смолина, застрявшие в памяти. Я пью. Как бы не так! Иной раз позволяю себе глоток спиртного, но только когда испытываю необходимость встряхнуться. А так — нет. С той поры, как Эва лишила меня права иногда бывать с ней, я вместо этого ходил в «Приятные встречи», старался забыться.

— А ведь у меня, пожалуй, есть причины пить. Тем более, что здесь мне уже нечего делать. Столько грязи на меня вылили, а ты еще подбавляешь, чтоб уж всю до последней капли. Пойду я лучше, а то, гляди, выпачкаешься. Мне надо отдохнуть. Спать буду. Сегодня не пойду в «Приятные встречи» и пить не стану, за один день похудею больше, чем за все то время, что жена меня не кормит, и буду спать без просыпу. А пить не стану. И не вздумай звонить мне домой, чтоб сообщить еще какую-нибудь чепуховину, которую вы откопали на моей совести!

Скрипнула, закачалась стеклянная дверь, взвихрила стерильный горячий воздух, устремляющийся из отверстий в полу. Ненавидел я это дуновение снизу в лицо, прямо в ноздри, проникающее всюду.

Я был в застекленном вестибюле первого этажа, когда спустился лифт и из него вышли молодой человек и женщина; весело болтая, они прошли мимо, совершенно не обратив на меня внимания. Мне захотелось войти в лифт и кататься вверх-вниз до следующего утра. После трех дней бурана на участках наконец-то все спокойно, машины с песком выехали еще в четвертом часу утра, чтоб успеть посыпать все дороги для рабочих автобусов. За рулем — отдохнувшие водители, без опухших глаз и замерзших, обледенелых усов. Надо бы справиться в диспетчерской, не случилось ли где аварии по нашей вине, в порядке ли серпантины на Градиско и сколько человек обслуживает тот, самый страшный, участок на Подолаке — бесконечной горе с подъемами и спусками в четырнадцать градусов, да еще с крутыми поворотами. Все это надо бы сделать. Я прижался лицом к стеклу входной двери, и стекло запотело от моего дыхания. Я нарисовал на запотевшем месте что-то вроде снежинки и дунул — снежинка не слетела, просто медленно растаяла.