Изменить стиль страницы

Хотя и для острастки писал Елисей протокол, все же временами мелькала мысль: а не на самом ли деле Васька навредил?

«Попугать его надо. Иначе как же? Государственная скотина дохнет, а я уши развесил?»

Палага, в черной юбке и гимнастерке, стояла у печи, все еще намереваясь налить гостям щей. Василий Сынков сидел на лавке и, потирая лоб разработанной рукой, рассуждал примирительно:

— Что вы, братцы? Пошутили, попугали — и хватит. Выпьем помаленьку, закусим. Разве я с умыслом сгубил ягнят? Они, как дети, ягнятишки-то, у самого лиходея не подымется на них рука… Ты, Мефодий, был при скотине, знаешь, как несчастье случается. Чего тут притворяться? Всех судить — судей не хватит.

Елисей Кулаткин почернел лицом, дыхнул в его глаза клубы дыма. Надсадно кашляя, хрипловато совестил:

— Просо летось потравил. Забыл?

— А я остерегал: не обкладывайте со всех сторон пашнями — некуда скотине идти. Легко разве слушать голодных животных? Чем виноваты?

Потраву проса простили Сынкову, хотя Елисей шумел с трибуны и писал в инстанции.

— Не мудруй, Вася, над нами. Барашей облегчил, а солому забыл постелить, а? Загноились и околели с того. Хе-хе-хе! Как же ты после того не числишь за собой вины? Это мы по-свойски уличаем тебя в халатности, а другие на нашем месте без всяких мягких привесков поняли бы, что это стопроцентное вредительство. Потомки не стерли бы клейма. Ладно уж, Василий Филиппович, принимай эту вину за смерть ягнят. Рассказывай: кто тебе пособлял? Вредные в одиночку не живут, орудуют среди неустойчивых… Не директор ли дал указание? Сознайся, легче будет.

— Мефодий Елисеевич, что же ты молчишь? Ну, отец твой… Никогда не пахал, не сеял, только активничал… А ты-то на все руки… Скажи, Мефодий Елисеевич, бате своему… кормов собрали мало, да и то по твоему приказу ополовинили для соседей.

Мефодий присел на корточки, толстыми от плотницкого топора пальцами выпутал травинку из белых волос девочки.

— Давай знакомиться. Как тебя зовут? А маму как называешь? — подлаживался Мефодий к девочке.

Тома заплакала, уткнулась лобастым личиком в колени матери.

— Подальше, дочка, от этого дяди. Не говори, кто твоя мама.

За перегородкой заблеял ягненок, заметалась овца. Василий кинулся к дверям, чтобы помочь ягненку, верно завалившемуся в яслях, но Елисей остановил его:

— Жалостливый больно! Сотню поморил, одного спасти хочешь. Сиди, без тебя жизнь пойдет своим чередом.

Палага налила и поставила на стол большую деревянную чашку щей, потом откуда-то из тайника вытащила бутылку самогонки. Елисей оторвался от протокола, отщипнул хлеба кусочек, пожевал, с жесткой мукой глядя на бутылку. Вдруг он схватил ее, замахнулся кинуть в ведро с помоями, но укоротил себя и поставил на стол. Он все еще играл, но уже с большим увлечением, минутами не владея собой.

— Не печалься, Палагушка, наверху разберутся, — сказал Сынков.

— Ишь прохиндей, своим товарищам не верит, на верхи надеется. Многое знаю я про тебя, — сказал Елисей.

— Все равно разопьем, братцы, — сказал Сынков. — В голове прояснится.

Елисей смахнул со стола бутылку. Но Мефодий поймал ее, зубами вытащил деревянную пробку, налил самогон, позванивая горлышком бутылки о кружку.

Распили, не чокаясь, не закусывая.

— Ну, Василий, должен я тебя забрать, а ты, Палага, оставайся тута с дитем, только от овец я тебя отстраняю, — сказал Елисей.

— Сынкова я вам не дам. Мужиков в беде бросают полюбовницы, а жены идут вместе с ними.

— Да какая же ты ему жена? Чего наговариваешь на себя?

— Мне лучше знать.

— Какие покладистые. Может, дашь, Вася, ручки связать, а?

Василий улыбнулся, податливо сказал:

— Вяжи, Елисей Яковлевич. Стыдно тебе будет. Как бы на веревке этой не повесился ты потом от стыда.

По вязкому чернозему взопревшие лошади едва тащили тарантас.

— Зарежем коней из-за них, — сказал Мефодий, не смея прямо заступиться; мол, отпустим их…

— В тридцать седьмом не так бы запел, Вася, — говорил Елисей. — Порядок был. А как же? Крутое было времечко. Бывало, раздавался ночью в телефонную трубку голос: Кулаткин, ты думаешь разоблачать врагов или нет? Оглянись на соседей: отстал ты от них процентов на сорок. Или ты, Кулаткин, думаешь, что враги орудуют тихой сапой только у них, а в твоем районе они социализм строят? За притупление классовой бдительности знаешь что бывает, а? Враг в одиночке не живет, он косяками ходит: волчьими стаями.

— Все ты врешь, Елисей Яковлевич, запугиваешь, — сказал Василий Сынков. — Так не делали.

Елисей поминутно прикуривал гаснувшую цигарку, бранил жену:

— Опять высыпалась! Сколько раз наказывал Лизавете Петровне — наруби помельче, так нет, наколола чурок. Самовар греть, а не курить.

Сидел он в тарантасе, кашлял в рукав шубы. Палил его жар. Липкий, вонючий пот осыпал лицо, грудь. Плохо было ему после самогонки. Глядел он через слезы на Сынкова, завидовал, как тот, сухонький, плечистый, легко шел.

Позади и сбоку по кромке каменного карьера, выворачивая носки, выпятив грудь, шла Палага. Шаль откинула с поднятой овсяно-светлой головы. Дочь несла на плече. Вечерняя заря тепло догорала на лице большелобой девочки.

— Посади девчонку в тарантас-то, — говорил Елисей. — Ну, давай ее сюда, а? — протягивал он руки.

Палага повернула голову, оскалив белые зубы:

— Катайся сам… на том свете черти будут на тебе ездить.

— Ты о ней не тужи, цела будет: в детском доме перевоспитают, — сказал Елисей.

Мефодий поравнялся с Палагой, подлаживаясь под ее легкий широкий шаг, с горькой тоской стал уговаривать ее: все прояснится, бояться ей нечего, за Ваську она не ответчица.

Палага повернулась к нему:

— Заплачешь красной слезой, а поздно будет. Погоди, плюнут тебе в глаза твои же дети!

Она сняла дочь с плеча, прижала к груди. И хоть знала, что мала еще запомнить слова, заклинала ее, чтоб слышали Кулаткины:

— Никогда не прощай им, мсти.

— Слыхал, Мефодий? Потоплю кутят, пока слепые! — закричал Елисей, привстав в тарантасе.

Палага остановилась. Укутав башлыком голову и лицо дочери, вышагнула на гриву обрыва, посадила дочь у березового пенька, розово запенившегося соком. Подошла к тарантасу.

— Это кто же кутята? Ах ты, паскуда…

Сволокла Елисея на землю, вырывая пистолет.

— Вася, бежи! К Андрияну…

Испуганные стрельбой лошади метнулись с дороги, тарантас опрокинулся, хрястнули оглобли. Девочку сбило колесом, и покатилась она по гравийному круто-склону, как бревнышко.

— Ты что же, стерва, наделала с дитем? — удивленно прохрипел Елисей, хватаясь за живот. — Бандиты…

Одной рукой Елисей зажал рану в боку, другой стрелял из пистолета по ногам убегавшей Палаги.

Подошел Василий Сынков, помог Мефодию положить Елисея в тарантас, потом связал сломанную оглоблю. Вывел коней на дорогу.

Мефодий сказал, что надо замять все случившееся.

— Я тебе замну… ах, тошнит. Найду гадюку!

— Елисей Яковлевич, стрелял я, — сказал Василий.

Мефодий наотмашку ударил его.

XXVI

— Да как же ты, девонька, родную-то дочь неосторожно посадила на обрывчик? — спросил Терентий.

Палага плакала.

— Искать ее не надо. Никто ты для нее. Дочь-то Васькина?

— Фронтовой трофей.

— А про Ваську Филя рассказывал: уводили по коридору, и Васька позвал его: «Батя!» Филя просил: палец, сынок, в щелку сунь, я поцелую и помру. А ты что знаешь о нем?

Через своего лагерного покровителя Рябого Микешку Палага пыталась разузнать о судьбе дочери и Василия. Лагерно-тюремная связь работала совершеннее министерства связи любой державы. И все же о судьбе дочери определенного не было известно, скорее всего умерла или цыгане подобрали.

О Василии говорили, будто посадили его в тот же подвал, где сидели братья-конокрады Святовы Дрон и Прон.

— А не убьют его? — будто бы сочувственно засомневался Мефодий Кулаткин. А отец его Елисей засмеялся: