Изменить стиль страницы

Не каждая студентка, даже дочери колхозных начальников, одевалась так, как Ольга, и Ванька похваливал ее. Но чувствовала она, что может наступить момент «нарядного» совершенства и Иван подумает о ней, как о познанной им машине: все, нового больше не будет.

Многое раздражало ее в Иване. Откуда у здорового парня монашеское чутье на несчастных?

Ольгу голубила Людмила Узюкова, директор техникума, допускала в свой кружок. Собирались в ее квартире. Все особенное: мебель, книги, художественные альбомы, музыка. И хотелось девке такой же культурной жизни. Уважают Людмилу Михайловну, любят. Воля ты волюшка…

Из множества книг выбрала Ольга небольшую. Героиня осознавала свою красоту, а красота — дар, талант природный. Талант не любит дешевить собой. Ищет целителя, признания особых прав за ним.

— А ты, Оля, посильнее этой героини. Только будь поосмотрительнее. Прямо скажу: нет тебе ровни среди твоих сверстниц, — сказала Узюкова. — Ни одна капля твоего сердца не расплеснута пока.

Без поблажек требовала Узюкова знаний от своих студентов, а с Ольги взыскивала и более того.

— В какую жизнь позовет ну хотя бы тот же Ваня? Не только честолюбия нет, но даже простейшей потребности одеться как следует. Что ждать женщине от такого человека, если он безразличен даже к самому себе?

Ольга неуверенно сказала, что Иван по каким-то философским соображениям выкраивает свою жизнь.

— Посмотрим… что читает…

Поразилась Ольга не тому, как Узюкова умело и ласково расположила Ивана к доверию, а тому, что Иван своей детской откровенностью обесценил все ее умные заходы. Никаких житейских планов у выпускника техникума Ивана Сынкова не было, или он не придавал им значения. Малый начитался книг о нравственном облике великих людей и поведение их пытался соотносить с жизнью своих знакомых. В число значительных личностей попал Епифаний (слыхом о нем не слыхали ни Узюкова, ни тем более студентка Ольга). Много лет сидел вместе с Аввакумом в яме Пустозерского монастыря. Отрезали ему пол-языка, а он глаголет. Еще укоротили — опять глаголет. С третьего захода под самый корешок срезали — все равно глаголет. Дух-то оказался сильнее власти царя и Никона.

Что же касаемо простецкого одеяния Ивана, то не ново это — даже потрясатель Вселенной Тимурчин (псевдоним — Чингисхан) довольствовался епанчой. А ему-то, Ивану, зачем шик-модерн, елозить-то со своим трактором по полям?

— А стихи прочитаешь? — спросила Узюкова, и не успели они с Ольгой придать своим лицам внимательно-задумчивое выражение, как Иван, встряхнув головой, начал читать:

Страшен дом твой, никаких гостей.
Дверь забили, окна похлыстали.
Стынут рамы мертвыми крестами,
С каплями запекшихся гвоздей…

— И все? Хорошо, хоть мало. — Узюкова чувствовала себя неловко — задело ее с неожиданной стороны, и она защищалась насмешливой улыбкой. И в душе Ольги размывалась воздвигнутая ею перемычка между нею и Иваном, и она уличала Ивана в незаконности таких стихов.

— Неправду говорите, — сказал Иван без обиды. — А зачем? Непонятно. — Вышел и уже с надворья просунул свою лохматую голову в окно: — А еще красивые… и все равно я вас люблю… и чем дальше от вас, тем — больше.

Посмотрели, как он взял у садовника лопату и начал вскапывать под яблоней на полштыка, а садовник развалился на молодой сочной траве, улыбнулись.

— С кем он дружит? Есть хоть один с большими запросами? Литературу любит? А что в ней любит? «Твои глаза как два тумана, твои глаза как два обмана…» Глупость опасна вдвойне, если она с искрой.

— Людмила Михайловна, он действительно глуп?

— В необычном смысле глуп непроходимо, дремучий. Завиральные идеи, обман зрения — он слеп к жизни. Этот неприкаянный человек страшен и опасен, если уж говорить начистоту.

Уж год прошел, как Иван Сынков закончил техникум, а анекдоты про него гуляют до сих пор, подручным дворника называют: заместо пьяного дворника убирал нужники и подметал двор, а дворник, не будь дурак, и сел на Ваньку верхом, погуливал, байки рассказывал парню, а тот старался. Мать с отчимом деньги давали ему, старики баранину присылали, а спроси Ванюшку: съел он хоть кусок? Дружков кормил, сам мослы глодал, да и то, кажется, вместе с кобелями дворника… Пусть уж какая-нибудь дура завивает с ним горе веревочкой.

— Верно, Олька, не дал бог хитрости Ивану, простоват. А другого, окромя простинки, ничего не заприметила в нем? — спросила Алена.

— Не собираюсь разглядывать глупость в микроскоп.

— Ой врешь, матушка! Смешком хочешь отделаться от человека. Гляди! Слушай последнее мое о том слово: Василия Филипповича, Иванова батю, загубили две бабы, растерзали… С тобой бы Иван не пропал. Тут о душе разговор, а ты про баранину и мослы. Ужели жалости в тебе нет?

— Жалко, да ведь мало этого, бабаня. С таким двадцатилетним ребенком в голос завоешь. Ну, в техникуме дурил — ладно. А теперь? Крыша на избе разномастная: шифера не хватило на угловой скат — камышовую заплату положил. Шифер-то уступил Сереге Пегову… Серега не моргает, подбивает Ваньку поклянчить у отчима… Врала я тебе, будто не приглядывалась к Ванюшке, к нему все приглядываются, он какой-то меченый. Да и о костях и крыше я так это, злость срывала. Кое-что пострашнее открылось мне в нем: не я нужна ему, а через меня чает он найти какое-то слово, не то какой-то свет увидать меж двух зорь. Ради того, говорит, готов идти хоть за смертью. Слушай, бабаня, дальше-то что! Вспоминает  б у д у щ е е  (понимаешь, бабаня!), будущее, а не прошлое.

— Да как же вспоминать то, чего не было? Пошутил он.

— Какая там шутка! Говорит, что душа его посылает лучи в далекое будущее, они отражаются и возвращаются к нему с образами того далекого. Боюсь я Ивана — вот что.

— Что ты, бог с тобой?! Все они, Сынковы мужики, такие, стесняются прямо-то сказать женщине, чего им надо, вот и лучи, воспоминания пущают в ход. Мой-то Филя-простофиля тоже на свой манер томился около меня, вдовы молодой, уверял, будто запросто дружил с моим аж прапрапрадедушкой. Ну как? Да видишь ли, Филя-то, оказывается, третий раз на свет появился. Чего только стеснительность не делает с человеком! Пожалела я мужика, и туман с него стал слетать. И лучшего искать не надо. Любит тебя Ванька, любит.

— Знаю! Уж лучше бы не знать, виноватой не чуяла бы себя… А через эту дурацкую вину убила бы его иной раз…

Любил он молча, не приставал. Совсем несовременный парень. Пастух Иван пел ей песни, кормил ухой и все плел о неведомых пределах, о каких-то высотах души. «Пока в первом классе жизни, поживем в народе с народом и будем счастливы, — сказал он и, обрезавшись о ее усмешку, добавил: — Счастливы аж до тоски по горю… Потом жизнью в человечестве вторую ступень пройдем, а затем уж сольемся с вечным океяном духа, непостижимым, как мироздание, лишь изредка продырявленным ракетами в околоземном заливчике». У Ивана пересыхают толстые губы, оказывается, не от знойного ветра, а от жажды вымолвить непосильную думу. Никаких, даже плохоньких, житейских наметок! Человечество, миры, тайна судеб народных. И все в самодельных стихах. Одни — заскочат, повисят вниз головой, побормочут святую нелепость, несчастных пожалеют ласковым словом, пока молодые, а там, глядишь, за ум-разум берутся, в дом бытовую технику несут, женщин любимых радуют, одевают, в мотоциклах и легковухах катают, к высокой зарплате идут упорно и между делом развиваются на дому у телевизора. А Иван как заскочил в заоблачность почти с детства при легком весе и беспокойных крыльях, так и до сегодня никак в нормальность не приходит, в жажде всемирного счастья висит вниз головой. И других норовит так же подвесить, потому что всерьез принимает все темно-высокие слова.

Как в тумане мелькала его жизнь перед глазами Ольги, непонятно почему тревожа ее. На каком-то собрании в техникуме цитировали его стишки стыдобной неустойчивости, высокомерия, вроде того, что он, Иван, парит над людьми и ему встретится тайна, которая с ног сбилась в поисках его. И на эту-то кристаллическую высоту заоблачную взноровил забраться Ванька со своим раздвоенным носом картошиной, с простецким лицом в веснушках, с маленькими, на грусти настоянными, как бы внутрь глядящими глазами. Ну хотя бы краснобаил, а то ведь даже заикался в ответственные моменты, пытаясь высказать ускользающую мысль.