Изменить стиль страницы

Кузьма пошел к дощатому навесу, где возле казенных построек бабы сгружали с платформы песок. Чуть в стороне из брезентового рукава, прицепленного к высокой железной трубе, лилась вода. Рядом, в канаве, дымился шлак.

Кузьма заметил, что к навесу через пути идет мужчина в черной, до блеска засаленной рабочей спецовке с молоточком в руке. Кузьма потрюхал за ним. Остерегался окликнуть издалека. Догнал:

— Служивый, служивый!

Мужчина остановился.

— Слушай, — спросил Кузьма, — ты тут работаешь?

— Ну?

— Выручай, а я ничего не пожалею. Поможешь?

— Ну?

— Помоги уехать. А я вот тебе две банки тушенки. Сделаешь?

— Ну?

— Сделай.

— Пошел ты… — сказал «служивый».

И только тогда Кузьма окончательно понял — худо! Не уехать отсюда! Влип!

Кузьма сел на уложенные в штабель шпалы, закурил и долго сидел так, глядя себе под ноги. Потом пошел к шлангу. Теперь можно было и умыться. Скинул шинель. Но не успел еще подставить под струю ладони, как вдали раздался легкий шумок. Кузьма прислушался. И сердце беспокойно заерзало. К станции, теперь это было уже четко слышно, прибывал поезд. А вскоре Кузьма увидел приближающийся товарный состав.

Паровоз, обдав Кузьму пылью из-под колес и паром, прокатил мимо, чуть замедлив ход. На крышах вагонов сидел народ, все внимательно и настороженно смотрели на вокзал, пытаясь угадать, остановится ли здесь состав и будут ли железнодорожники сгонять с вагонов. А от вокзала к путям уже торопливо двигалась темная людская туча.

Поблизости с Кузьмой никого не оказалось. Это хорошо. Он поудобнее пристроил мешок за спиной, приготовился.

Состав притормозил, но двигался еще ходко, вагоны пробегали мимо Кузьмы, и двери их были заперты. Вот уже все меньше их, меньше. К Кузьме подкатывал последний. На подножке у открытого тамбура стоял железнодорожник с неразвернутым флажком в руке. Кузьма быстрым шагом двинулся навстречу.

— Ку-уда! — крикнул железнодорожник и замахнулся флажком. — А ну назад! Куда!!!

Но Кузьма, не обращая внимания на него, уже прыгнул, вцепился в поручень.

— Куда, так тебя… — Железнодорожник ткнул Кузьму коленом и угодил в поддых. Кузьма задохнулся, но все-таки устоял на подножке. Состав резко вздрогнул, прибавил скорость, и мимо промелькнула орущая толпа, вслед за составом хлынула на рельсы.

Столкнуть Кузьму на такой скорости железнодорожник уже не решился. Кузьма поднялся на площадку, с трудом выдохнул и только теперь взглянул в лицо железнодорожника, тоже немолодого мужика, и сказал укоризненно:

— Что ж ты ногам-то?..

— А ты что? — сказал железнодорожник.

— Под самое солнышко…

— Не лезь. Сюда по приказу не положено. Тут служебное помещение. А вы — сюда! Что тут, маслом намазано? Вчера самого чуть не вытолкнули.

На площадке сидело несколько человек. Два паренька-подростка, подняв воротники пиджаков и до глаз нахлобучив тесные кепки, жались друг к другу. Лица у них были черны от копоти, и только вокруг ртов, насколько можно достать языком, бело. Вцепившись в узел темными, когтистыми, похожими на куриные лапы руками, боязливо посматривала на Кузьму древняя старуха. А рядом с ней приткнулась девчушка в ватнике и резиновых сапогах. На руках она держала завернутого в одеяло ребенка.

— Садись, что ж, так и будешь теперь торчать? Тут от холода окоченеешь, — сказал Кузьме железнодорожник.

Действительно, ветер хлестал со всех сторон. И день, кажется, был теплым, а ветер, как из-под снега, обжигал. Кузьма сел возле девчушки.

— Домой еду, демобилизовали, — как бы извиняясь перед железнодорожником, сказал Кузьма. — Мне тут недалеко.

Железнодорожник выше головы поднял воротник шинели, спрятался в нее, запихав рукав в рукав, и ответил:

— Угу.

— До Чихачева только.

— У-у.

— Остановимся, нет?

— Посмотрим.

— А ты, дочь, пододвигайся ко мне, плотнее садись, теплее будет, — сказал Кузьма девчушке. — Шинелью прикройся маленько, полой.

Кузьме жуть как хотелось сейчас с кем-нибудь поговорить, просто не терпелось, на душе было так радостно, так хорошо, хоть пой!

Только что он сидел на станции, и мог бы сидеть там еще день, и два, и больше, и уже не надеялся ни на что, а теперь он едет домой, один-единственный вскочил, да так ловко, и уже сегодня к вечеру («К ужину», — подумал он) будет в Выселках. А жена его, Пелагея Анкиповна, и все четверо ребятишек и не ждут, а он — нате вам, явился! «Здравствуйте, Пелагея Анкиповна!» Не поверит! Где же поверить! «Кузяй! Родной! Ты?» — «Я». — «Целый?» Не поверит, не узнает сразу. И ребята. «Ну ладно, — скажет он. — Не плачь. Все хорошо, жить будем». — «А чего ж не сообщил, что едешь?» — «Да так… Торопился».

Писала, что Сенька, самый маленький, заработал два трудодня в колхозе. Это Сенька-то! Вот как идет время!

— Ты прикрывайся шинелью. Она хоть не очень новая, но теплая. Не простуди ребенка. Мальчик или девочка?

— Мальчик.

— Ага. Хорошо. У меня все мальцы.

Девчушка была скуластенькой, носик маленький и остренький, как у синички. Лоб по самые брови повязан белым тонким платком, поверх него другой, темный.

— У меня четверо, четыре рта, и все парни, — улыбался Кузьма. — Ей-богу!

— Я думала, вы дедушка.

— Ну! Почему ж так? Это война потерла. А так я ведь и не очень старый, пятьдесят первый год!

— Разве таких призывали?

— А чего! Я сперва партизанил, а потом в армию. И все на передовой. Мосты строил.

Кузьма помолчал, поняв, что прихвастнул немного, за ним водился такой грешок, и поправился:

— Ну, может быть, и не совсем чтобы передовая, а все же… Сколько раз под бомбежкой бывал. Тебя бомбят, а ты строишь. А куда денешься, кругом вода. Я — плотник. Еще до войны в колхозе плотником работал.

— Плотник — так не пропадешь, — сказал железнодорожник. — Твоя хата цела? А то туг все посжигали, поразрушили. Дела хватит. Всегда на хлеб скалымишь, можно не волноваться.

— А я и не волнуюсь, — ответил Кузьма. — Были бы мы, да руки, да здоровье, а на хлеб всегда заработаю. Я работать люблю!

— Нашел, чего хорошего!

— А чего! Я без работы как больной. Самый разнесчастный человек, кто работать не хочет или не может. Работы бояться нечего. Мы к ней привычны. Да потому и жили нехудо! Спроси любого в Выселках! Да и в других деревнях. Кадкина все знают! Кадкин, мое почтеньице! А ты прикрывайся полой, тяни ее, тяни. Ноги чтобы были в тепле. Самое главное — ноги. Дай-ка я его подержу, — попросил Кузьма у девчушки.

— Вы, наверное, детей любите? — отдавая ребенка, сказала девчушка.

— Кто ж их не любит! У кого свои есть… Тю-тю! — заглянув под уголок одеяла, позвал Кузьма. — Давно ребят не держал. Сколько ему?

— Седьмой месяц.

— А-а… Вот какой жаворонок! А ты куда едешь, мужичок?

— Куда мы с ним едем? — кисло усмехнулась девчушка… — Домой, если так можно сказать. Возвращаемся.

— А что?

— Никого у нас там нет. Никого не осталось.

— А к кому же ты?

— Сама не знаю.

— Так никого?

Она молча кивнула.

— Совсем никого знакомых? Так что ж ты, приедешь… К кому же ты?.. На улице ночевать будешь?

— Не знаю.

— Как же ты?

Девчушка пожала плечами, опять усмехнулась и заплакала. При этом она не всхлипнула, а просто слезы высыпались и прокатились по щекам. Как будто дождинки со стряхнутой ветки, часто-часто одна за другой. И если бы она их хоть вытерла, а то даже не почувствовала, такие это были горькие, близкие слезы.

— Н-да, — сказал Кузьма. Покашлял. Повозился. Ветер задувал в рукав. Кузьме стало холодно. — На вот сухарик погрызи, забавься. Бери, бери, чего ты!

— Нет!

— Бери, бери!

— Если бы я одна была, так все нипочем. Одна бы я не пропала, на торфоразработки пошла… А вот с ним… Кому я нужна, куда денешься? Мне хоть бы где только на первое время пристроиться, жить начать. А уж потом… — жаловалась Кузьме девчушка. Совсем еще молоденькая была она, и бровки детские, реденькие.