Изменить стиль страницы

— Стругокрасненский район.

— Ага… А когда вас освободили?

Я еще не понимаю, зачем она пришла, что ей надо, поэтому отвечаю недоверчиво, неохотно. Может быть, проверка какая-нибудь, уже узнали, что я пробрался без пропуска.

— Ты случайно не встречал там моего Женьку? Ты же его знаешь, Женька Стрекавин. Вместе играли.

— Знаю… Нет, не встречал.

— Правда, он в другом месте был, немножко подальше.

— А их освободили? — спрашивает мама.

— Нет еще. Я думала, мало ли какая случайность. По-всякому бывает.

— Конечно, бывает. Да вы не беспокойтесь, вернется. Ведь и я не знала, что с ним, никаких вестей. А сегодня вдруг звонок, открываю дверь, стоит кто-то, против света не узнаю. Спрашиваю: «Вам кого?» А он как крикнет: «Мама!»

— Ладно, не буду вам мешать. — Вытирая глаза, тетка направляется в коридор. — Извините.

— Да нет, вы не беспокойтесь, не беспокойтесь, ради бога. — Мама идет за ней, а слезинки все еще катятся, катятся у нее по щекам, но она даже не вытирает их, не замечает. — Вы не расстраивайтесь, вернется, вот честное слово. Все вернутся.

— Васька, а ты что стоишь, рот раскрыл. Пригладь хоть немножко башку-то, — велит мне Глафира. — Да давайте к столу. Где там Алевтина застряла? Садимся.

Она пододвигает к столу стулья, берет их сразу по два, устанавливает. На кухне опять делается как-то шумно, суетно.

— Иди, иди, не мешайся под ногами! — гонит меня Глафира.

Я выхожу в ванную, прикрываю за собой дверь.

Мне все еще не верится, что я вот уже здесь, дома, что кончились мои мытарства. Я будто во сне, в хорошем, радостном сне. Прислонясь спиной к двери, ощущаю ее затылком, ощупываю стены, гладкий холодный кафель. Затем, склонившись, нашариваю в темноте кран: вот он, тот самый, прежний. Открываю его и слышу, как в раковину льется вода, — ха-ха! — подставляю под струю сложенные лодочкой ладони, плескаю воду на лицо, затем зажимаю кран пальцем и куда-то в темноту направляю струйку, слышу, как она бьет по стене, а затем, вырвавшись из-под пальца, бьет мне в лицо, в грудь, забрызгивает всего, а я только кручу головой, закрыв глаза, и повизгиваю в каком-то почти беспамятстве:

— Ха-ха, водичка… вода.

— Василий! — зовет меня с кухни Глафира. — Долго еще будешь там дрызгаться? Мы тебя ждем.

Они сидят за столом — мама и обе наши соседки, Глафира и тетя Аля. Глафира, как и прежде, всегда с торца, навалившись на стол локтями, придавив его. Она большущая, широченная, будто матрас, дышит гулко. На плите, нещадно чадя, чихая, будто соревнуясь, кто кого заглушит, шипят и свистят три примуса.

Почти одновременно со мной на кухню вбегает Муська:

— А меня-то, а меня не дождались, как не стыдно!:

— Ты дольше бы возилась там. Садись давай, — велит ей Глафира.

Вроде бы и сесть больше некуда. Но много ли Муське надо. Глафира чуть отклонилась, и Муська приткнулась рядом, она везде влезет, тонкая, как иголочка. Поставила на стол принесенное с собой блюдце, а на нем — кусочек хлеба, сливочное масло на чайной ложечке, полтаблетки сахарина.

— Ой, тетя Дуся, какая же ты красивая! Восторг!

— Ей сегодня, милка моя, положено.

Пока я умывался, мама успела переодеться, на ней новое зеленое платье. Я только глянул и сразу узнал его. Это самое любимое ее платье. Она обычно редко надевала его — берегла, только когда вместе с папой шла куда-нибудь в гости или прогуляться в Таврический сад.

И каждый раз, когда папе хотелось, чтобы мама выглядела поинтереснее, он говорил ей: «Ты надень то платье, счастливое». И оно действительно было счастливым, первое платье, сшитое мамой, когда она начала работать закройщицей в женском ателье. Потом эта модель была представлена на каком-то конкурсе и там отмечена дипломом. Я помню, как радовалась мама, радовались все наши соседи, какой это был большой праздник.

— Ой, как духами вкусно пахнет! — Крепко обхватив маму, Муська прижимается к ней, трется лицом, тычется в плечо. — Еще довоенные. Мирные. Пусть и от меня немножко поблагоухает.

Опершись на скрещенные перед собой руки, Глафира меж тем медленно осматривает принесенное Муськой и все составленное на столе, брови ее сурово сходятся.

— Так что, бабы, едрена мать, — распрямляется Глафира, — вот так и намерены сидеть каждая над своей тарелкой, как сыч на страже. Это что же, в такой-то день?

— Ой, девочки! — вскрикивает тетя Аля. — Да что же это такое мы делаем, блокадницы, стыд-то какой, батюшки! Совсем от добра отвыкли. А ну-ка, сваливай все вместе, в одну кучу!.. Как же можно так, милки вы мои! — Она всплескивает руками, широко разводя их в стороны, они у нее белые, чистенькие. И каждое ушко у нее беленькое, кругленькое, крепенькое на вид, как молоденький грибочек груздь. А мочка мягонькая, розовенькая.

«Ох ты, ягодка моя, аппетитная!» — бывало, пел ей подвыпивший дядя Ваня, Муськин отец. Блокаду пережила тетя Аля, а осталась все такой же беленькой, «аппетитной».

— Вот так-то лучше, — басит Глафира, наблюдая, как раскладывают все на столе. — А теперь бери что хочешь. Только что же, так всухую и будем, что ли?

— И-и-и, милка моя. Дуся, да ведь с тебя же сегодня приходится!

— Ох, что же это я! — спохватывается мама. — Совсем забыла. Как же так!

— Вот теперь иное дело.

Глафира кладет на ладонь бутылку, а другой рукой — тяп по донышку. Разливает по рюмкам. Все встают, ждут.

— За победу! — произносит Глафира. Ее рука выше, других над столом.

— За победу! — подхватывают все.

— За фронтовиков, — тотчас поспешно добавляет тетя Аля. — За наших мальчиков, милых наших, за твоего Митю, Глашечка, за моих всех, Миньку, Боречку… Толик! — Она проводит рукой по глазам.

— Хватит, Алька, не вернешь.

— Нет, нет, не вернешь, Глашечка. За тебя, Васька, за твое возвращение. За наших мальчиков, чтоб они приходили, какие ни есть, плохие ли, хорошие, да наши ведь они, милые, и нам вот как дороги.

— А за Гошку-то! За Гошку моего! — порывается ближе к столу Муська, она тянет рюмку вверх, чтобы была на одном уровне с Глафириной. — За него-то!

— И за него тоже, за всех.

— Конечно, чтоб все возвращались, — говорит мама.

— И за тех, кто уже не придет. — Тряхнув головой, будто с кем-то не соглашаясь, Глафира одним кивком выпивает рюмку. Опять наваливается на стол, он вроде бы чуть прогнулся в ее сторону. Не поморщилась даже, не закусила, как водичку проглотила.

Я тоже пью, но самую малость. Я и без того пьян, все еще не могу прийти в себя, успокоиться. Все верчусь, смотрю на всех. Дома, неужели я дома? И мама улыбается мне, она не сводит с меня глаз.

— А Семен-то еще не знает, что сын приехал? — спрашивает у мамы Глафира. — Прибежал бы, если бы знал, тут был бы.

— Да у него работа, милка моя, не очень-то убежишь, — будто оправдывая маму, вступает тетя Аля.

— Завтра к нему пойдем, — говорит мама, как-то сразу присмирев и словно погаснув.

— Конечно, еще успеют они, милка. Успеют сто раз.

— Я так, к слову. А я сегодня дуранды достала, — на другую тему с какой-то непонятной торопливостью переводит Глафира разговор. — Василий, ты когда-нибудь дуранду ел? Вот завтра лепешек напеку, попробуешь. — Она кладет свою тяжеленную мужицкую руку мне на шею, легко перехватывает ее двумя пальцами, видимо, замеряет. — Ничего, поотъешься. Дюжим мужиком вырастешь. Может, еще моего Митю обгонишь… Что, бабы, давайте еще по одной.

— Мне хватит, хватит, девочки! — прикрывает свою рюмку тетя Аля. — Мне в госпиталь уже пора бежать, на дежурство, к своим стреляным, ломеньким своим.

— Одну-то еще можно. Мы старухами становимся, а вот наши парни растут.

— Ой, Глашечка, не скажи, да какие же мы старухи! Вчера в коридоре один как схватил меня, обнял да как поцелует, вахлак, думала, что задохнусь. Батюшки! — Тетя Аля испуганно всплескивает руками. — А ты, Васька, не смотри на меня, не слушай!.. Тьфу ты, вахлак дурной! Я ему по роже, а он мне: «Алечка, золотко мое! На фронт ведь еду. Одной тобой живу!» А у меня там, на фронте, четверо. Четверо, девочки! Какая я тебе Алечка. Я тебе сестра Аля. Или Алевтина Ивановна. Вот так… Включите радио, девочки, сколько времени-то?