Изменить стиль страницы

— Все равно мне теперь погибать, все одно земля сырая! — плакала Власьевна. — И так конец, и так.

— Почему же? Если признаетесь во всем чистосердечно, расскажете все как было, может, судьи и найдут оправдательные мотивы.

— Нет. Не скажу — плохо, а если чистосердечно все расскажу — земля мне сырая. Не жить мне больше, другие судьи появятся, лютее ваших!..

Власьевна жила одна, муж ее погиб еще в финскую, а два сына не вернулись с Отечественной войны…

Кудрявчик пришел к Власьевне, когда она подметала пол.

— Здравствуй, бабуся! — с порога крикнул Кудрявчик.

— Здравствуй, сынок, — Власьевна с трудом разогнулась в пояснице.

— За страховочкой пришел, — весело улыбаясь, сказал Кудрявчик.

— Да ведь я недавно платила.

— Еще раз проверим. Что у тебя? Буренка есть, овцы, изба… Можно сказать, хоромы.

— Какие там хоромы!.. Без мужиков живу.

— По второму разу плати! Положено!

— Как так? — всплеснула руками удивленная и напуганная старуха.

— А вот так, закон такой. А денег нет, натурой плати.

— Какой натурой?

— А это… самогоночка есть?

Власьевна изредка гнала самогонку, но, действительно, только для натирания — у нее очень ломило ноги, — а если и продавала иногда, что случалось редко, так только в том случае, когда донимала большая нужда, надо было как-то достать денег, чтобы заткнуть прореху. И, продавая, всегда стыдилась этого Власьевна, всегда горевала и страдала, что так поступает.

— Да откуда она у меня, у старой бабы? Нашел тоже у кого спрашивать — к мужикам иди.

— Дух в избе…

— Да это вот в горшке пригорело.

— Из подпола пахнет.

— А полезай в подпол — найдешь, так все бери.

— Я, бабка, искать не буду, а ты мне сама принеси. Я ведь заплачу, не просто так. Сколько стоит, заплачу, во, на тебе деньги! А я человек простой, не милиция, никому говорить не буду.

— Да нет у меня!

— Ну, ладно, ладно, сделай уважение! Уважь! — Кудрявчик приобнял бабку за плечи. — Уважь, Власьевна! Душа горит. Зной такой — истомился совсем. Да вечерком пойду к девушкам, погуляю.

Власьевна раздобрилась и принесла из чулана поллитровку, была припрятана в сундуке. И денег не взяла. А просто парень хороший, почему не дать.

— Ведь мы с твоим Викторкой приятели были, в школу вместе ходили, — сказал Власьевне Кудрявчик, выпив и похрустывая свежепросольным огурчиком. — Один раз, помню, полезли на дуб грачей разорять. Вот как будто сейчас вижу… Набрали целый картуз яиц. Спускаемся. Картуз я в зубах держал. И вороны эти, грачи над нами летают и на меня гадят.

— Врешь ведь?

— Во, не вру! А ты думаешь, отчего я такой кучерявый стал? От грачей!.. Выпей, Власьевна, со мной за Викторку, друга моего. Ну, губы хоть помочи! Такие, как Викторка… За них надо. Встать, шапку снять и молча выпить. А вот таких, как эти шкурники, предатели…

— Кто это?

— Баркановы. Сейчас мальчонку видел. Ведь он ни в чем не виноват, а глаза прячет.

Выпив, Кудрявчик лег под пологом в сенях.

Вечером Власьевна хотела его разбудить, заглянула под полог, да уж очень он спал хорошо, — не решилась. Лежал Кудрявчик, скомкав подушку, закинув за голову руки, чуть повернув лицо в сторону Власьевны, и во сне улыбался. От жары да от выпитого — или от молодости — щеки у него были румяные. Одеяло сползло на пол. Сапоги валялись рядом с кроватью… Не решилась потревожить его Власьевна — пусть поспит…

— Не виновата я, вот крест, не виновата! — плакала Власьевна. — На тот свет мне идти, я не лгу. Если бы знала все, так разве бы я его не разбудила, разве бы не подняла!..

Когда стемнело, в дверь к Власьевне постучали.

— Открой, Власьевна, — попросили тихо, назвав ее по имени. Голос показался Власьевне знакомым, но она не могла вспомнить, кто бы это мог быть. Она помедлила, начала открывать и придержала щеколду, оробев чего-то, хотела спросить: «А кто это?» — но из-за двери, опередив ее, сказали: «Свои».

Власьевна отворила и испуганно отстранилась от дверей.

— Тихо! — Егор Барканов быстро вошел в сени. Степан остался на крыльце. Власьевна со времен войны видела их впервые. «Как с того света явились», — рассказывала она потом следователю.

— Где этот? — пригнувшись к ней, торопливым шепотом спросил Егор, сильно сдавив ей руку.

Власьевна не ответила ничего, да этого и не требовалось — слышно было, как сладко и размеренно похрапывает Кудрявчик.

— Та-ак, — процедил Егор и оттеснил Власьевну в избу, прикрыл дверь. — Что-нибудь про нас говорил?

— Да было, — призналась перепуганная Власьевна.

— Что?

— Не помню.

— Вспомни давай. Бумаги какие-нибудь показывал?

— Нет, бумаг не показывал.

— Что говорил?

— Да говорил… бранил вас. Изменниками.

— И больше ничего?

— Нет.

В избу вошел Степан, принес полевую сумку, передал Егору. Тот порылся в сумке, просмотрел квитанции.

— Ничего такого нет, — сказал Степану. — Квитанции да деньги.

Еще раз, подсвечивая зажигалкой, просмотрел квитанции и сунул их обратно в сумку. Осторожно ступая, вышел в сени.

— Ты, бабка, убирайся в избу. Да закрой дверь…

А больше Власьевна ничего не видела. Когда раздался шум в сенях, заскрипела кровать, она вскрикнула от ужаса, сорвала с грядки платок, заткнула им уши и упала грудью на лавку. А когда очухалась немного, приподняла голову, взглянула… Егор стоял возле лохани, обмывал в ней руки.

— Видела, карга? Вот и тебе то будет! Только открой рот или шорох какой… — Он сгреб Власьевну одной мокрой от помоев рукой за щеки, сдавил их, собрал в горсть. — Могила по тебе давно плачет!.. Только пикни — под землей найду!..

— А теперь мне один конец, разыщут они меня, — плакала Власьевна.

— Значит, Баркановы, Егор и Степан? — уточнил следователь.

— Баркановы.

— Двое? Или еще кто-то был?

— Вдвоем.

4

— А ты не обозналась, Власьевна? — неожиданно спросил участковый Филимонов. Спросил таким странным сдавленным голосом, что и следователь, и Власьевна разом удивленно обернулись к нему. До этого незаметный Филимонов сидел на табуретке у печи и покуривал из горсточки, выпуская дым в печное хайло. Он и сейчас еще сидел в прежней позе, закинув ногу на ногу, полуотвернувшись, и цигарка дымила в правой руке, положенной на шесток печи. Но весь он как-то замер напряженно, не смотрел на Власьевну и каким-то ощутимым внутренним взглядом следил за ней, ждал. И только цигарка дымила, дымила, подтаивая понемногу.

— Да где ж обознаться, Федотыч, они.

Филимонов не шевельнулся. Пальцы его задвигались, собравшись в щепоть, раздавили цигарку. И лицо стало жестким, темным.

— А вы что, тоже их знали? — спросил следователь.

Но Филимонов будто не расслышал.

— Где ж ему не знать. Ему-то, господи!.. Ведь он тоже наш, местный, — за Филимонова ответила Власьевна.

— Вам плохо? — поднявшись, спросил следователь. Он еще ни разу в жизни не видел, как меняется человек, когда ему делается дурно, но то, что произошло с Филимоновым, эта быстрая, заметная перемена поразила и напугала его. — Может быть, вам выйти?

— Да… Если понадоблюсь, позовите.

— Да, да, пожалуйста!

Следователь видел, как Филимонов спустился с крыльца, облокотился на изгородь. Сухопарый, длинный. В стоптанных сапогах с широкими низкими голенищами, ноги в них будто жерди. И чем-то весь так похожий на отощавшего горбатого лося. Волосы жесткие, с сединой. Седина на них как изморозь на прошлогоднем жестком сене. Вот он пошарил сверху по карманам, похлопал, пощупал и вытащил кисет, не глядя, половил в нем, не глядя, свернул цигарку, закурил.

— Так, значит, вы утверждаете, что это были Баркановы? — повернулся он к притихшей, робко ждавшей его слов Власьевне.

— Они.

— И оружие было?

— Было. Ружье.

— Ружье или винтовка?