Изменить стиль страницы

— Так вот оно что?

Прошептав эти слова, она застыла с поникшей головой, схватившись рукой за подбородок, сама удивляясь, что в такую минуту в душе ее нет ничего: ни страха, ни робости, ни гнева. Внутри вдруг образовалась бездна, и оттуда поднимался противный пресный запах, от которого по телу пробегала дрожь.

Так вот оно что? А она и не догадывалась. Даже не думала об этом. Думала о себе, о своих прекрасных мягких волосах, о своем роскошном теле, которым так гордилась и за которым так ухаживала, и упивалась безумными грезами о страстной любви.

Что ж получилось? Совсем другое. Теперь ее преследовал образ отца, его драная подкладка, запах грязного белья, его лицо, его страшный, замогильный голос, который даже не молил, а еле-еле сходил с его помертвевших от стыда и позора губ, оттого что ему пришлось перед ней, своей дочкой, признаться в том, в чем он не признался бы и на смертном одре, сказать ей, что речь уже идет о куске хлеба и потому ни о чем другом нельзя ни думать, ни мечтать…

И что хуже всего, ей стало ясно, что после этой унизительной для него исповеди между ними все кончено. В ее глазах отец никогда уже не будет окружен ореолом величия, никогда он уже не осмелится на нее смотреть, как раньше, шутить с ней, смеяться, гладить ее по голове, а тем более требовать, чтобы она оказывала ему уважение, потчевала, ухаживала за ним.

После того, что случилось, с этим было покончено. Эфенди Мита понимал, что отныне он всегда будет ей в тягость; сохранив его честь своим жертвенным поступком, своим браком, Софка изменит к нему отношение. И потому он постоянно будет ее избегать. Если же и придется ради людей говорить с ней, в его голосе непременно будет звучать плаксивая укоризненная нотка из-за того, что она принудила его унизиться и раскрыться перед ней во всей наготе и тем самым лишиться в ее глазах всего, чем он обладал и что свято хранил прежде.

Софка невыносимо страдала и уже чувствовала раскаяние. Если бы она только знала, она даже не пыталась бы противиться, а тем более испытующе смотреть отцу прямо в глаза и идти против его воли. Если бы она только знала! Но ведь и это неправда. К чему оправдываться! Знала! Как же так — не знала? Ведь если она знала, что никогда ей не стать женой достойного себя, того, о котором грезила всю жизнь, которого осыпала ласками и поцелуями в мечтах и во сне, если знала, что все равно должна будет выйти замуж, то к чему все это? К чему, раз не только сейчас, а давно уже она не сомневалась в том, что, кто б ни был ее мужем, он не будет ее избранником и ей придется выносить поцелуи и объятия постылого мужа, терпеть от него все, что он пожелает. Она даже когда-то гордилась тем, что, в отличие от других девушек, не увлекалась и не безумствовала в своих мечтах о будущем, а отдавала себе ясный отчет, что, если она и выйдет замуж, это будет сплошным мучением и страданием, и поэтому ей все равно, кто будет ее мужем: старый или молодой; урод или красавец; из хорошей семьи или мужицкой… Почему же теперь, когда это случилось, она так вздорила и сопротивлялась, тем самым только показав, что она ведет себя как обыкновенная девушка-несмышленыш, а не так, как подобает Софке, служившей всем примером. Почему же она потеряла голову и, прежде чем пойти наверх к отцу, хорошенько не поразмыслила? И почему, когда ей все стало ясно, опять не повела себя так, как подобает ей? Почему сразу, без лишних слов, не согласилась? Тогда бы все, и в первую очередь отец, поняли, что она соглашается не потому, что это отвечает ее желаниям, а потому, что приносит себя в жертву ради спасения семьи от нищеты и бедствий. Это бы поняли не только родные, но и весь свет. И как бы она тогда выросла в глазах людей! И в ореоле этой жертвенности ее собственное горе и несчастье как-то бы смягчились, утихли, и ей было бы легче их переносить…

А теперь?

Однако еще не поздно. Еще все можно исправить и показать, как жертвуют собой ради семьи, ради отца и матери. Ведь замужество принесет ей одно страдание, так пусть, по крайней мере, оно принесет пользу ее родителям, пусть оно освободит их от забот и обеспечит им старость…

Она сидела на постели, обхватив голову руками. Из кухни доносился запах еще тлевшего очага, немытой посуды и затхлости, а также свежего ночного воздуха, проникавшего сквозь щели старых, потрескавшихся дверей кухни. Глядя сквозь низенькое окно в ночь, изрезанную силуэтами деревьев и оград соседних домов, она почувствовала, что мысль о героическом, жертвенном поступке все сильнее овладевает ею. Ведь самопожертвование ее необыкновенно; мало того, что она соглашается пойти за неровню, за нелюбимого, — она выходит за сущего ребенка. Такая жертва, несомненно, удивит и изумит всех. В глазах людей она не только останется на прежней недосягаемой высоте, но поднимется еще выше, наперекор всем, кто ожидал и наверняка надеялся, что она наконец будет сломлена и станет такой, как все.

На другой день она так торопилась скорее осуществить задуманное, что чуть свет разбудила тетку и послала ее к отцу: она согласна. Не только тетка и мать, но и сам эфенди Мита были поражены. Не смея поверить, он сам отправился в дом к тетке. На его невыспавшемся и встревоженном лице Софка прочла радость и изумление. Ее снова обдало запахом пота, немытого тела и лохмотьев. Она поднялась, поцеловала отцу руку и, искренне раскаиваясь, что вчера его так расстроила и взволновала, пробормотала:

— Прости, папенька, я не знала…

Он неподвижно стоял, глядя на нее испуганными глазами: а что, если…

Чтоб окончательно убедить отца, Софка должна была выдержать его лихорадочный взгляд. По ее ясному, открытому взгляду отец понял, что это правда, что она и впрямь решилась. Он обнял ее и, потрясенный, целуя ее волосы, едва мог проговорить:

— Спасибо, доченька! Спасибо, Софкица!

Софка горько расплакалась; по тому, как отец дрожащими руками обнимал ее голову и целовал ее волосы, было видно, как он переживал, что, получив возможность стать прежним эфенди Митой, в глазах своей дочери, своей Софки, он потерял все — и любовь и уважение. Лишь бы она сжалилась над ним и не презирала бы его, а жалела. И, оплакивая себя, он взволнованно обнимал дочь, целовал ее волосы и бормотал:

— Спасибо, Софка! Спасибо, доченька!

Софка чуть не зарыдала в голос; заметив это, он быстро отошел он нее.

Словно вознаграждая себя за только что пережитое унижение, он, как только вышел из комнаты, где была Софка, начал размахивать руками и, засучивая рукава, стал своим высоким и тягучим голосом отдавать приказания:

— Пусть Аритон сходит за сватом. И пусть газду Марко пригласит вечером на Софкин пропой. А вы, — это относилось к женщинам, — идите в дом, готовьте там все, что надо!

И он поспешно, словно убегая из дома, а на самом деле от Софки, скрылся из виду.

Но Софке некогда было об этом думать. Она быстро взяла себя в руки и встала. Зная, что самое трудное начнется теперь, когда придется быть на людях, она прибрала постель и комнату: ежеминутно будут входить соседи и родственники якобы по делу, а на самом деле для того, чтобы посмотреть на нее и по ее лицу и поведению определить, как она себя чувствует.

Первой ворвалась тетка. Надевая на ходу колию, торопясь выполнить распоряжение эфенди Миты, она поздравила Софку:

— Поздравляю, Софка!

По ее голосу Софка поняла, что не только тетка, но и вся родня были уверены, что раз эфенди Мита дал слово газде Марко, Софка принуждена будет согласиться. Но все же они не думали, что она так легко на это пойдет и даже сама добровольно изъявит свое согласие. Как она и предполагала, весь день ее ни на минуту не оставляли в покое. То и дело кто-нибудь прибегал и заглядывал к ней, даже дети. Но это было к лучшему. Беготня и суета настолько ей надоели, настолько утомили и притупили ее сознание, что, когда наступил вечер и ей принесли платье, мыло, иголки, гребни и, разложив все перед ней на стуле и подоконнике, оставили ее перед большим зеркалом с зажженными свечами одеваться и наряжаться к сватовству и пропою, это нисколько ее не взволновало. Софка стала одеваться и наряжаться словно кому-то назло. Стянула платье на талии так, что оно чуть не лопнуло; тесную безрукавку застегнула на одну нижнюю застежку, так что грудь была свободна; полные плечи и налитые, пылающие руки поблескивали сквозь рукава тонкой рубашки.