Изменить стиль страницы

Четыре дня назад я побывал у Адольфа Карловича. Мне вынесли благодарность за информацию о генерале фон Дитрихе. Будут приняты экстренные меры. Но и я должен быть начеку. Только в самом крайнем случае я могу уйти в подполье. Есть надежное убежище. А сейчас я нужен в госпитале, нужна информация, поступающая от раненых офицеров, нужны медикаменты…

Жаль, что берег мой далеко. Черные глубины затягивают меня, холод расползается по ногам, по телу, парализует мозг. Греет только одна мысль: мой стеклянный друг в ампуле. Главное, чтобы не оглушили на допросе и не стянули френч. Тогда — все. Беззащитный и голый перед смертью.

Выезжаем за город. Уже светлеет, с заднего сиденья мне видна далекая зубчатая стена леса. Здоровенный вахмистр, перетянутый ремнями, курит сигарету.

Остановка. Шлагбаум. Проверяют документы. Ничего не понимаю: почему лес, почему палатки, танки, бронетранспортеры? Вахмистр открывает дверцу автомобиля, я выхожу в лесную темень, слышу шум моторов, крикливые команды. Меня куда-то ведут узкой тропинкой. Так, теперь ясно: мы в расположении большой воинской части. И привезли меня вовсе не в гестапо. Подожди, мой добрый стеклянный друг…

Перед нами большая палатка, охраняемая застывшими часовыми. В палатке светло: работают аккумуляторные батареи. Навстречу мне, из-за столика с полевыми телефонами встает молоденький эсэсовский офицер. Не грозный и не зловещий, похоже, адъютант. Фуражка с серебряным черепом лежит около телефонного аппарата. Быстрым движением руки адъютант приглаживает светлые волосы, надевает фуражку и просит… да, просит меня обождать, пока он доложит генералу. Он ждет меня.

Генерал! Значит, меня привезли к самому Дитриху?.. Но зачем я понадобился эсэсовцам? Для допроса? Ведь мне сказали, что я арестован… Может быть, они узнали, что это я сообщил об их прибытии подпольщикам?..

Поднимается полог палатки, и адъютант жестом приглашает меня пройти. Вижу: небольшой полевой столик, на нем термос, стаканы, пачка галет. На раскладной койке лежит костлявый, со сморщенным лицом и острым кадыком на шее человек. В глаза бросается лимонная желтизна его рук и лица.

Фон Дитрих болен. Теперь мне ясно: у него элементарная желтуха. Но может, и что-нибудь другое. Может, ранение в печень и разлилась желчь.

Я здороваюсь по-немецки. Молоденький адъютант пододвигает мне раскладной стульчик, вежливо приглашает сесть.

— От своего старого знакомого я слышал, что вы кончали курс в Берлинском университете и слушали лекции профессора Нимеера? — вяло выдавливает из себя генерал.

— Я проходил у него практикум, господин генерал, — отвечаю тоном строгого врача, пытаясь вложить в свои слова все остатки выдержки и самообладания.

— Курите, — предлагает генерал бесцветным голосом.

Я благодарю и отказываюсь. Пожалуй, не следует быть слишком заискивающим. Меня привезли не как узника. Генерал слышал обо мне похвальные отзывы и послал за мной жандармов. Ну, а те, видно, перестарались: вместо приглашения, вместо почтительного, как сейчас у адъютанта, отношения позволили себе говорить со мной голосом гестаповцев. Что ж, таким ошибкам только радуешься. Подполье может быть спокойно, Адольф Карлович и дальше будет получать надежную информацию.

У фон Дитриха наверняка накопилось за эту ночь немало дурных мыслей: желтизна, зуд по всей коже, общая слабость, распухшая печень — все так симптоматично для другой болезни, для той, которая не щадит ни генералов, ни солдат. Он явно опасался ее, потому что когда-то его отец умер именно от такой болезни.

— Профессор Нимеер лечил от разлива желчи, — шепчет генерал, и в его глазах вспыхивает надежда. Он не запугивает, не угрожает, он боится искушать судьбу и, не дай бог, хоть на йоту уменьшить свои шансы на спасение, он не хочет неволить меня, опытного врача, он готов одарить меня всеми благами, осчастливить всеми ласками, на какие способен его высокий эсэсовский сан. Он хочет знать, смогу ли я сделать ему такую операцию? И где? В госпитале? Здесь? Лететь в Берлин нет времени, до аэродрома десять километров, дорога ужасная, он боится этой дороги и не хочет рисковать жизнью, которая принадлежит фюреру.

Я долго молчу. Ощупываю его печень, заглядываю в белки глаз, осматриваю все его костлявое тело. Думаю, что у него все-таки элементарная желтуха. Обойдется без операции. А если уж делать операцию, то… У меня вдруг вспыхивает сатанинская мысль, мысль-преступница, та, что запрещена всеми правилами и кодексами мировой медицины, всеми постулатами Гиппократа, та, что, с точки зрения элементарной человечности, должна быть расценена только как акт вандализма. Но ведь передо мною лежит самый настоящий вандал. Я обследую палача, зверя, который со своей бандой головорезов, со своими танками опустошил уже пол-Украины, прошелся мечом и огнем по белорусским селам. И если после моего скальпеля такая тварь останется лежать на операционном столе — пусть даже ценой моей собственной жизни! — никто не упрекнет меня, никто не вспомнит меня недобрым словом.

Мое долгое молчание настораживает генерала.

— Вы считаете, что операция нужна? — спрашивает он. Мои колебания он расценивает по-своему: в нем пробуждается панический страх. Как все-таки палачи дрожат за свою шкуру! Поэтому он хочет повлиять на меня чисто по-генеральски. — Моя благодарность вам, вы понимаете?.. Сразу же будет послано письмо в Берлин, в канцелярию рейхсминистра. И все подозрения с вас будут немедленно сняты. Полностью все! — Фон Дитрих тяжело поднимается на постели, берет меня за руку, легонько пожимает ее.

— Обещаю, что гестапо больше не тронет вас и вы сможете спокойно работать.

Вот оно что! Значит, жандармы явились неспроста. Значит, гестапо уже наложило на меня свою лапу. И спасло только вмешательство генерала Дитриха! Генерал узнал от кого-то, — может быть, от Рейча? — что я учился у знаменитого Нимеера, что я ученик великого мага медицины, и это меня спасло. Вот и доставили русского врача к бригаденфюреру под строжайшей охраной. Сижу около генеральской кровати, нащупываю его пульс, снова и снова осматриваю немощное, пожелтевшее тело.

Я еще не сказал своего решения, но уже само мое присутствие, как я замечаю, вселяет в него надежду, поднимает его настроение, делает его болтливым. Он сам — берлинец, говорит на чистом «хох-дойч», сыплет шутками из своих студенческих времен. Он уже целиком и полностью доверяет мне. Вдруг вспоминает, что я, наверное, не завтракал…

Тут же появляется молоденький адъютант.

— Мой гость голоден. Немедленно — из моих берлинских запасов… Господин доктор предпочитает коньяк или вино? А может, наш добрый немецкий шнапс?..

За брезентовой стеной гудит зуммер. Адъютант выходит к телефону. Слышу его властный, твердый голос. Знакомые названия сел: Крутеевка… Шаблово… Мое родное Шаблово! Все во мне напряглось. Адъютант отдает приказ генерала: две танковые роты в Шаблово. Там бандитское гнездо… Операция завтра ночью.

Я лихорадочно прикидываю в уме: до Шаблова отсюда всего километров двадцать. Наши ничего не знают. Как сообщить им, что будущей ночью начнется карательная операция? Из города ведь уже не успеть…

Вдруг перед палаткой раздается громкий окрик часового: «Хальт! К генералу нельзя, генерал не принимает».

Адъютант быстро выходит из палатки.

— О господи! — фон Дитрих словно ищет у меня сочувствия. — Когда мы были студентами, мы ездили на Плетцензее — помните? — под самым Берлином. У нас был маленький спортивный «мерседес-бенц», жестяная коробка с плохим мотором. Но внутри! Мой друг Пауль Фукс, владелец «бенца», оклеил салон своего авто фотографиями немецких кинозвезд. Это было время, доктор, когда один вид обнаженной женской ножки вызывал у нас приступ безумия и рыцарского порыва.

— Я слышал, что в войсках СС культ арийской женщины стоит так же высоко, как и культ памяти нибелунгов, — осторожно вставляю я.

— Да, доктор… Но я предпочитаю просто хорошую шлюху… — Генерал подмигивает мне. — Пусть даже цыганской породы. Шлюха есть шлюха, ей не нужно свидетельство о чистоте арийской расы. Не так ли?