Изменить стиль страницы

Максим поднялся на крыльцо, хотел отпереть ключом дверь, но понял, что она незаперта. Значит, жена дома. Нашел ее в темной комнате, возле приоткрытого окна. Слабый огонек сигареты дрожал в ее руке.

— Ты что это притаилась? — встревожился он и потянулся к выключателю.

— Не нужно… не зажигай… — устало отозвалась Валя.

Он сел в кресло возле нее. Было трудно молчать, и спрашивать тоже. Так и сидели в темноте, в полном одиночестве. Наконец он не выдержал. Мир кончается, что ли? Ну, болеет Света, значит, надо лечить, спасать девочку. Все дети болеют… Перемелется…

— Ничего не перемелется, — сказала сдавленным голосом Валентина и положила ему на колено горячую ладонь. — Мне звонили в театр, чтобы я завтра явилась в клинику.

— Звонили? — насторожился Максим. — Но это еще ни о чем не говорит. Ты же сама просила, чтобы они сообщали…

— Вот они и сообщили.

— Стало хуже?

— Был консилиум.

— Ну?

— Не знаю.

— Может, ничего страшного? — У Зарембы прорвалось раздражение. — Неужели этот твой Рубанчук не в состоянии…

— Не «мой»! — бросила глухо Валентина. — И чтобы я больше этого не слышала!

Он начал ее успокаивать. Речь ведь не о прошлом, не об их отношениях… Главное — это его институт, специалисты высшего класса, которые проводят операции по пересадке органов. Недаром и Порфирий Саввич так настойчиво добивается, чтобы Светочку оперировали именно здесь, у Рубанчука, вернее, в хирургии Антона Ивановича Богуша.

— Ты ничего не знаешь, — перебила мужа Валентина. — Ты даже не представляешь, какие у них отношения.

— Отношения?.. О чем ты?

— У моего отца с этим Богушем. Отец раньше никаких дел с ним не имел, называл его предателем… Они вместе воевали… Кажется, плен, концлагерь…

— Погоди, ты путаешь! Твой отец закончил войну полковником…

— Да я о Богуше, — с раздражением ответила Валентина. — Это Богуш работал на немцев. И ему потом долго не доверяли. Он, кажется, обращался к отцу за помощью, вроде, отец мог в чем-то оправдать его, что ли. Ну, сказать где надо. А отец отказался. А потом этого Богуша оправдали. И ты сам понимаешь, как он после всего может относиться к отцу… ко всем нам… Но теперь отец как-то странно и резко изменил к нему свое отношение…

— Вот и ты измени… Война давно кончилась… Мало ли что у кого когда-то было? — Заремба пытался говорить назидательно, без тени сомнения в голосе. — Что для нас главное? Светочка! И я просто уверен, что ее спасут. Должны спасти. — Заремба сделал паузу. — Ведь Светочка раньше никогда не болела. В принципе, она была совершенно здоровым ребенком.

Валентина взорвалась.

— При чем тут принцип? Мне надоел твой казенный оптимизм! Твои дурацкие утешения! И о принципах тоже забудь! Ты не у себя на заводе!..

Разговор явно поворачивался к ссоре. Максим привык к этому. Наверно, он действительно перестарался со своим преувеличенным оптимизмом. Все ведь и без того ясно… Так не хотелось сейчас ссор, упреков! Мало, что ли, им горя! А что касается Валиного отношения к его работе, то ему не привыкать. Он знал: все заводское ей серо и скучно, его профессия ей не только безразлична, но даже… унижает ее. Будто это он ее силком затащил в ЗАГС, а теперь она вынуждена терпеть… Как же, талантливая актриса, с тонким вкусом, у нее много друзей, поклонников, все ее обожают, и все сочувствуют по поводу этого ординарного брака! Но что ж делать? У них — Светка… И эта ее страшная болезнь…

Все складывалось как-то несуразно. Был лучшим мастером на машиностроительном заводе, отличился в загранке, после возвращения назначили заместителем начальника цеха, работы уйма, дел навалилась масса — интереснейших, сложнейших, готовится перестройка, все нужно брать с боем, дни и ночи в цеху… А тут — свое домашнее горе. И эта темная комната, и почти враждебный голос жены, и ее нелепые укоры…

Может, и он виноват в чем-то. Собственно, виновата его заводская профессия, так не импонирующая Валентине. Хотя дело, конечно, не в профессии. Он догадывался, что раздражало Валентину. По нынешним временам кое для кого самая выгодная партия — разрубщик в мясном отделе магазина. Или дамский мастер. Или директор сауны. А он технарь, трудяга, за двести рэ вкалывает с утра до ночи, домой возвращается весь пропотевший, усталый. И дома снова чертежи, схемы размещения станочного парка, болгарский заказ на полихлорвиниловые трубы… Господи, она действительно далека от всего этого, ей это давно надоело, осточертело. И уж конечно, не могла она смириться с его вечным «горением», вечным «энтузиазмом». Времена Корчагиных и Мересьевых, дескать, давно прошли, люди должны жить по-человечески, им нужны удобства, комфорт. Валентина укоряла его за то, что он «не от мира сего», слишком прямолинейный, если не сказать хуже — простачок, наивный идеалист, никак не научится жить. Не умеет или не желает пользоваться своими связями, скромничает на трибунах, не лезет вперед остальных. Трудяга — и все… Тут, возможно, упреки и были в какой-то мере справедливыми.

И тем не менее промолчать уже не мог. Эти бесконечные разговоры о его «наивности» порядком ему надоели. А тем более — сегодня. Вот и на шоссе его встретили как раз «ненаивные», «непростачки». Эти-то своего не упустят, поскольку имеют железную хватку. Он как-то подсознательно почувствовал в Валином отношении к нему нечто похожее на цинизм Кольки Пшеничного. Ну, пусть не в такой оголенной форме, не столь откровенно. Но, в сущности, все сводилось к тому, что дураков надо учить. От дураков людям одни хлопоты. Не понимаешь человеческих слов — получай фары в глаза, колеса в бок, велосипед в кусты…

Валя словно сжалась от его слов. Только сигарета вспыхивала угрожающим красным огоньком. Слышно было, как при затяжках она слегка потрескивает.

— Звонил твой начальник Кушнир, — сказала вдруг с вызовом. — Отца ждет… Зол он на тебя. Большую бочку катит.

— Это Кушнир-то?.. Возможно, — ответил Максим, успокаиваясь.

— Ты бы поубавил прыти, — произнесла Валя с нескрываемой язвительностью. — Папа говорит, ты там всех против себя настроил, весь цех.

— Не думаю, что он прав.

— Но тебя же ненавидят рабочие.

— Колька Пшеничный с дружками — еще не все рабочие. Да и вовсе они не рабочие, как я понимаю. Ловкачи, ворюги, по которым давно скучает тюрьма. — Он замолчал, и ему показалось, что он слышит стук своего сердца, напористый, болезненный. Даже дыхание перехватило, когда он снова представил перед собой не огонек Валиной сигареты, а огни несущегося ему навстречу автомобиля. — Я должен тебе сказать, что у нас в цеху происходит нечто непонятное, нехорошее. И боюсь, что твой отец имеет к этому отношение.

— Вот как!.. — одним дыханием отсекла его слова Валентина. И сразу же ответила резко: — Отец просто умеет жить с людьми.

— О да! Вон сколько кирпича ему приволокли эти «люди». Целую гору!

— Она тебе что, мешает?.. Можешь не смотреть на нее.

— Боюсь, как бы к ней не присмотрелись товарищи из ОБХСС.

— А ты напиши им.

— Грамотных и без меня хватает.

— Но и ты, говорят, тоже стал грамотным. Подкапываешься не только под своего начальника, но и под моего отца. Может, наш дом отдать государству? — Ее голос задрожал. — Герой! К нашей беде только этого не хватает!

Она была близка к истерике. Максим быстро поднялся.

— Валя, давай думать сейчас о Светочке, — произнес он как можно сдержаннее. Она не ответила. — А этот кирпич…

— Да ну тебя… с твоим кирпичом! — вяло отмахнулась Валя.

И Максим понял, что кирпич ей совершенно безразличен и все ей безразлично. Тут уж никакие слова не помогут, никакие уговоры и утешения.

Когда он вышел во двор, небесный свод, словно отражая в себе мириады городских огней, всколыхнулся, поплыл, стал растекаться туманом. И Максиму снова стало горько и одиноко. Безбрежный ночной город окружал его сонной тишиной, потом с Днепра донесся гудок парохода, а он стоял опустошенный, угрюмый, ко всему безразличный, и, казалось, нет в мире живой души, которая могла бы откликнуться на его боль.