— Сын не на фронте погиб?

— Если б на фронте, может, и легче было бы материнскому сердцу, и Хведор не маялся бы… Один сын всю войну воевал, и сколько ранений имел, и наград много! Старший он был, в последнюю зиму пал, героически, писали, смертью храбрых. Когда похоронную принесли, Хведора дома не было, и я это письмо за икону положила. Сколько сама плакала, а Хведору не сказывала. Скажу, думала, потом, а он пусть этого горя еще не знает. Но он, оказывается, все знал, но разговора о смерти сына не вел, меня жалеючи. Помучился сам, терпел, но однажды утром, когда уже война заканчивалась, он меня спросил:

— Тебе, скажи, Прасковья, усопшие когда представлялись?

— Ты к чему это, Хведор?

— Нет, ты скажи — представлялись когда и в каком одеянии? Погребальном ли, или в белом каком?

— Мать-покойница в первые годы часто представлялась. В белом все, красивом…

— Ну вот, Прасковья, не жди больше нашего старшего сына. Не потому не пишет, что в партизанах или в плену. Убиенный он, Прасковья. Ночью он мне представился, во всем белом, и куда-то торопился, и меня все упрашивал:

— Причеши мне, отец, волосы и смотри, чтобы и сзади хорошо лежали, как раньше, когда вы нас в школу снаряжали или к рождеству…

Взялся я за расческу и только тут углядел, что у него левой половины головы почти и нету. Дыра одна, большая.

Сильно мы с Хведором тогда горевали, но не так убивались, как те, у кого война все отняла — и сыновей и отца. Хведор мне тогда еще такие слова говорил:

— Хотя сына мы и потеряли, но счастливые мы, Прасковья. У многих-то начисто всех! Вот горе-то настоящее…

Спустя неделю или две младший и вернулся, сильный такой, возмужалый, со смешными усиками, и вся грудь в отличиях. По нашему командиру, сказывал, усы у меня. Он усатый был и мы все по нему.

Радости сколько было! И смеялась я и плакала тоже, но тут это все одно. И Хведор радостный был. Тоже смеялся, но и отворачивался. Не то слез своих показать не хотел, а может, и другое было: сильно он старшего сына любил.

Тут вскорости беда и напала. Все в один день. Сын в могилу, и Хведору срок дали, восемь годов.

— Может, расскажете, Прасковья… нет, не могу я так. Скажите, как вашего отца звали?

— Даниил был покойный, Даниил.

— Ну вот, Прасковья Даниловна… Что случилось у вас в тот страшный день?

— И верно, что страшный! Не люблю я его вспоминать. А сыновей все еще маленькими, в люльке, и бегающими по двору вижу. И теперь еще острые камни со двора убираю, как тогда было, чтоб мои дети себе ноги не поранили. Сколько радостей у меня с ними было! И хотя горе все высосало, но о том времени все думается, и боюсь я за детей. И за Хведора боюсь. Больной он, полными пригоршнями нахлебавши горя, и не дай бог, чтоб с ним что случилось!.. Сколько знаю, вам все расскажу, хотя и не так уж много я и видела, потому в беспамятстве лежала. По рассказам сестры знаю, которая в тот день к нам пришла, чтобы на нашего сына, ее племянника-фронтовика со всеми наградами поглядеть.

В те годы тут еще сплошной лес стоял и того поселка не было. В том овраге, перед поселком — озерко. Маленькая рыбка в нем водилась, и утки садились, потому тихое оно. В кустах, на нашем берегу, старая плоскодонная лодка-корыто лежала. В какие еще годы ее Хведор ребятам сколотил. Когда ребят на войну взяли, мы о той лодке вовсе забыли и не видывали ее. Кусты там большие. Когда младший сын — мы его всегда младшим звали, хотя он на неполный час моложе был, с войны вернулся, он ту лодку залатал, осмолил и все посмеивался:

— Ну, мать, держись теперь. Замучаю я тебя рыбой! Только ты не сильно трусь. Сковородку дай, соли да масла, а остальное я сам сделаю. Война-то всему научила.

На чердаке сарая сколько уж годов ружье лежало, старое, курковое, сказывал Хведор. Еще в какие годы он его у одного хозяина заместо заработанных денег отобрал и в сердцах на чердак бросил.

— Пусть, — говорил он, — без ружья ходит. Все равно денег с него не возьмешь!

Забыл Хведор про то ружье, а ребята, должно, с ним побаловались. И тут сын, по прибытии с фронта, это ружье в трухе откопал, почистил и, должно быть, — зарядил. Я ему еще говорила, чтоб поосторожничал.

— Лодка, — говорю ему, — вовсе гнилая, а ружье сколько годов на чердаке валялось. Может, тоже прогнило.

А он все посмеивается:

— Тебя бы, мать, на фронте за самого главного командира поставить. Ты бы всем новые лодки нашла и ружье по вкусу.

И я с ним смеялась. Что с него взять, молодого? Разве он старуху послушает…

К обеденному перерыву я на берег вышла и рукою ему машу, чтоб к берегу причалил, к обеду. Лодка по тому берегу шла. Но, заметив меня, сын ружье на сиденье положил, рядом с собой, сам в корму сел и начал веслом-лопатой лодку к берегу заворачивать. Тут и я к самой воде подошла, чтоб поглядеть, каков улов у моего сына-фронтовика. Рыбы я не углядела, но воды в лодке было полно, почти до самых сидений, и деревянная черпалка в этой воде плавала. Когда лодка ударилась о берег, ружье выстрелило, и наш сын, весь в крови, свалился на борт лодки. Тут я помню, как Хведор с дурным криком из-за моей спины бросился к лодке. Как попала домой, не помню.

Очнулась, когда Хведор с постели меня поднимал и так ласково уговаривал:

— Проснись, Прасковья, и встань. Пойдем. Я все сделал как надо. Но не могу я нашего сына без твоего прощального слова земле предать. Если ты еще ходить не можешь — я поднесу. Но без тебя не могу… И о старшем сыне тоже какое хорошее слово сказать надо… Вместе они теперь будут…

Очень слабая я была и не все его слова понимала. При его помощи поднялась, и мы пошли к той большой ели, что и ныне за сараем стоит. Хведор меня сбоку поддерживал и все объяснял и толковал:

— Крепиться надо, Прасковья, и смириться… Не одна ты осталась. Я с тобой, Прасковья.

И опять я не все хорошо поняла, и только когда мы завернули за угол сарая, это страшное на меня обрушилось. На краю свежевырытой могилы гроб лежал, и в нем младший сын, последний, уже во всем белом. Упала я тут, и больше месяца в постели пролежала. Сестра моя, которая к вечеру того дня пришла к нам, чтобы на нашего сына и ее племянника поглядеть, меня выходила и после обсказала, как и что было:

— Хведор либо каких законов не знал или тоже в беспамятство от такого горя впал, он сына в тот же вечер земле предал, без ведома и позволения властей. Большую ошибку он тогда сделал, но я его за это не осуждала и не осуждаю. Всякое случается в жизни, а человека и в беде понимать надо.

В бога Хведор никогда большой веры не имел, но, как сестра рассказывала, заупокойную речь он очень верно и трогательно говорил. Сестра столько раз эту речь Хведора мне пересказывала, что я ее слово в слово помню: «Если ты, бог, есть на небесах и хочешь по справедливости сделать, то прими моего младшего сына, как ангела своего. По нечаянности это случилось, и нету тут никакой его вины. И на старшего моего сына, на войне убитого, ты наказания не накладывай. Чистый он перед тобой и перед людьми. А если на войне кого и убивал, так там же такое ремесло. Но если по законам твоим кого из них непременно наказывать надо, то ты повремени маленько, пока я преставлюсь. Я отец, и за все в ответе».

Вскоре приехали районные власти: прокурор, следователь, от милиции тоже и — понятые. Начали они Хведора спрашивать, как и что. Вначале он все правильно отвечал:

— Ружья тайно не хранил. От давних времен оно у меня, на чердаке, и я совсем забыл о нем. По прибытии с войны сын это ружье откопал и зарядил. Оно и выстрелило потому, что в лодке воды полно было, и деревянная черпалка, которая в ней плавала, при ударе лодки о берег задела открытый спуск курка.

Ему все новые и новые вопросы задавать начали, а Хведор умолк. Стоял все, молчал, как глухонемой, ничего этим начальникам не отвечал. «Отец я», — сказал только. Когда же они крест, Хведором на могиле поставленный, сваливать начали, чтобы покойника из могилы для обследования поднять, он одного из тех начальников ударил. Тот тогда был в исполнении обязанностей, главным считался, и потому Хведору такой срок и дали, восемь годов.