Изменить стиль страницы

В ненастную погоду вечерняя поверка производилась обыкновенно в коридоре, где можно было стоять совсем без шапок. По моей просьбе, артельный староста Юхорев и предложил кобылке так делать.

— И в сам-деле, ребята, — кричал он, — на кой они черт? Лишний раз только слушать эту команду. Да провались вместе с ней и сам Шестиглазый.

Он доложил надзирателю, что арестанты будут стоять в коридоре без шапок и что потому команды «шапки долой» не нужно. Надзиратель согласился и при появлении Лучезарова прокричал только «смирно». Но в следующий же раз, недели через две, когда поверка опять случилась в коридоре, арестанты вышли решительно все в шапках, и на мое напоминание об условии отвечали, смеясь:

— А что, лень нам снять-то будет, что ли? Крикнут «сымай!» — мы и сымем.

Да и сам староста, так горячо принявший прошлый раз к сердцу мою просьбу, уже забыл о ней и стоял тоже в шапке, ухарски заломив ее набекрень. Я махнул рукой на этот вопрос.

Неизмеримо страшнее была, разумеется, мысль о телесных наказаниях. Мне казалось, что если бы когда-нибудь самого меня подвергли этому ужасному надругательству, то вся моя духовная личность была бы навеки раздавлена, уничтожена и я больше не мог бы жить и глядеть на свет божий. Чем-то неизгладимо позорным и варварским, худшим из всех остатков средневековой пытки представлялось мне употребление плетей и розог накануне XX века… Между тем сожителям моим и этот взгляд был вполне чужд и непонятен. В телесном наказании пугал их один только элемент — физической боли. Когда я увидел в первый раз длинную, толстую плеть, свитую из бечевок наподобие женской косы, когда ее принесли в тюрьму для наказания приговоренных по суду к плетям и в маленький карцерный дворик, кроме палача, вошли сам Лучезаров, доктор, фельдшер и несколько надзирателей, я весь дрожал как в лихорадке и долго не мог успокоиться даже после того, как наказанные вернулись в камеры и рассказывали, смеясь, что одна «проформа» была.

— Микитке так только заглянули… А меня чуть-чуть по штанам погладили… Шестиглазый прямо отрезал: «Я этих наказаньев по суду не обожаю! Они меня не касаются. Вот если у меня в чем проштрафитесь, ну тогда не помилую».

Арестанты все в один голос одобрили за это Шестиглазого и вообще остались очень довольны его поведением. Репутация его после этого случая значительно поднялась в глазах кобылки. Я застал еще то время, когда практиковалось даже сечение женщин;[37] но и оно никого не возмущало с точки зрения позора…

Лишение воли отзывалось, конечно, одинаково тяжело на всех заключенных. Но, говоря правду, я думаю, что образованный человек легче выносит это лишение. У него обширнее внутренний мир, богаче те сокровища, которых никто и ничто не может отнять у человека. У темного человека внутреннее «я» беднее, и потому он более нуждается в чисто внешних впечатлениях, которые наполняли бы его душевную пустоту и отвлекали от горьких дум. По той же причине его сильнее тянут на волю и чисто физические инстинкты и потребности. Я нередко удивлялся и не мог понять, зачем так рвались арестанты в вольную команду, откуда так часто приводили их обратно в тюрьму с лишением скидок или даже в надбавкой срока каторги за какую-нибудь кражу или буйство в пьяном виде. Многие из них и сами признавались мне, что для них лучше было бы до конца просидеть в тюрьме, не выходя, в вольную команду, где так легко новую каторгу заработать; и тем не менее каждый из говоривших это печально бродил по двору вдоль тюремных стен, завистливо поглядывая на высившиеся за ними сопки, вздыхал и высчитывал, сколько месяцев и дней остается ему до вольной команды… И пускай бы еще вздыхали те, которые мечтали о побеге с воли, те, которые имели двадцать и тридцать лет каторги на плечах: таких я понимал бы… Но рвались команду и те, кому до поселения оставалось всего каких-нибудь два-три месяца… Подчиненность была, правда, в вольной команде слабее: «духа со штыком» не замечалось за спиной; но работа была не менее тяжела. Та же жизнь в казарме, только гораздо худшей, более тесной, грязной и шумной (благодаря большей свободе); пища хуже тюремной, потому что за вольнокомандцами начальство следило не так зорко и строго. Что же в таком случае влекло туда этих людей? Конечно, воля, выражавшаяся главным образом в свободной игре в карты, питье водки и ухаживанье за каторжными дульцинеями…

В чисто физическом смысле Шелайская тюрьма давала арестантам действительно огромную массу страданий. Самым главным из них было запрещение частных улучшений пищи и необходимость, даже имея свои деньги, питаться одной казенной баландой. Среди арестантов попадались довольно состоятельные люди, но дойти до такого — первобытного, в сущности, — альтруизма, чтобы согласиться улучшить на свой счет общий котел (что разрешалось начальством), никто из них никогда не мог.

— С какой стати на собственные свои деньги стану я всю тюрьму кормить? Меня же дураком назовут! — рассуждал каждый и предпочитал лучше издыхать с голоду.

Правда, как ни строг был Шестиглазый, как ни грозны были его речи и сулимые в них кары, вскоре и в Шелайской образцовой тюрьме образовались разные маленькие лазейки и бреши. Больничный повар стал потихоньку продавать «лишнее» молоко, а сами больные — свои порции мяса и пр. Долгое время я не понимал, как и на какие деньги производится эта конспиративная торговля, потому что на руках арестантам не полагалось иметь ни одной копейки, пронести же в тюрьму хоть один рубль при том изысканном обыске, которым мы были встречены при приемке, представлялось мне немыслимым. На выраженное мной однажды недоумение в этом роде старик Гончаров, с которым мы были одни в номере, засмеялся.

— Да хоша бы он и того пуще обыскивал, деньги у арестанта всегда будут! Вы что думаете? И в карты здесь не играют? — шепотом спросил он у меня.

— В карты? Откуда же их взять? Карты еще труднее пронести.

Гончаров, не отвечая ни слова, вышел в отхожее место и, возвратись оттуда через несколько минут, таинственно показал мне, хитро улыбаясь, две колоды старых, замасленных карт.

— Как! Разве и вы играете?

— Нет, я-то сам отроду не игрывал, и никогда даже смотреть на игру меня не тянет. Мы с Петькой так только… держим. Он-то, положим, игрок, первой руки шулер. Он, помни, за всю дорогу (мы полгода шли вместе) ни одного разу в проигрыше не был. Все эти подходы и выверты картежные он до тонкости знает.

— И здесь играет Семенов?

— Какая здесь может быть игра! Стоит ли ему тут мараться? Во всей-то тюрьме здесь колесом ходит много-много — двадцать каких рублей.

— Так зачем же держите вы карты?

— Как зачем? Вот кто захочет поиграть — и идет к нам. Мы получаем процент.

— А, вот что…

После того мне и самому случалось несколько раз быть свидетелем картежной игры. Происходила она обыкновенно на нарах в углу камеры или в кухне за немкой. У дверной форточки обязательно стоял стрёмщик, который при приближении надзирателя обыкновенно провозглашал: «Двадцать шесть!» — обычный условный знак тюремных жуликов. Стрёмщиком большею был Яшка Тарбаган, большой любитель и знаток своего дела. К счастью картежников, дежурный надзиратель всегда был обвешан, точно бубенчиками, связками ключей, которые гремели при каждом его движении и тем предупреждали виновных. Помню, в каком волнении была вся тюрьма, когда однажды игроки «засыпались» в кухне: стрёмщик прозевал, и надзиратель прямо из их рук взял и карты и деньги. Ожидали, что Шестиглазый строго расправится с виновными, но, к нашему удивлению, он, ограничился тем, что продержал несколько дней в карцере и не произвел даже обыска в камере. В другой раз надзиратель подглядел, что в карты происходит игра. Неслышно отомкнул он замок, резким толчком отворил дверь и кинулся схватить карты, но они исчезли.

— Где карты? Где карты? — кричал опешивший блюститель порядка.

— Какие карты? Господь с вами, Прокопий Филиппыч. Мы просто так сидели, разговаривали.