Изменить стиль страницы

— Чего жалеешь, старый хрыч, казенного добра?

— Да, жалеешь! Меня самого на учете небось держат.

— По две свечки на брата полагается.

— Это ежели в разных местах робят, а вы все ведь в одной кучке… Велика ли шахта-то? Я знаю, сам робливал…

— Ишь, аспид старый! Я, говорит, тоже каторжный был… Да тебя задавить мало за то, что против своего же брата идешь!

— Да вы какие ж каторжные? Вот в наше время посмотрели бы, ребятушки, как бурили-то… Одну экую свечечку на двух человек давали, а урок чтобы полный сдаден был. Впотьмах, бывало, лупишь, все руки в кровь побьешь, а выбуришь! Потому, ежели урока не сдашь, тут же тебе, на отвале, и спину вспишут! А вы с нарядчиком-то теперь ровно со своим братом говорите и шапки не ломаете.

— Эвона, братцы, куда пошел! Ах ты, бесстыжие шары твои, дух проклятущий! Еще старик прозываешься… Да в старину-то что б сделала с тобой кобылка за такие подобные твои речи?

— А что? Я чего же такого… Я знаю, что с моих слов ничего худого не станется, вот и говорю… А то мне какое до вас дело? Хоть вы того лучше живете. Нате вот еще по одной свечке на шахту. При Разгильдееве пожили б!..

— Чего ты нас своим Разгильдеевым стращаешь? Пуганые вы все вороны были — вот он и казался вам страшным. А нонешняя кобылка живо б спесь-то ему сбила. Много бы не почирикал. Мы нынче ихнему брату не подражаем.

— Вишь какой храбрый выискался! Ну да не на того напал бы. Посмотрел бы ты, как он по Каре проезжал. Нас больше тыщи человек согнато было. Как, помню, гаркнет: «Запорю!» Так вся тыща и замерла. Как зачал поливать, братцы мои, как зачал поливать…

Сто человек подряд перепорол до полусмерти — и ускакал.

— За что ж это он, дедушка?

— Ну да вот показалось, вишь ты, что мало сробили… Бывало, два воза березовых прутьев так и лежат всегда возле работы.

— И неужели ж не находилось человека, который бы за себя постоял?

— Как не находилось, паря! Один татарин был, здоровенный такой татарин, Магометом Байдауловым звали. «Ну, говорит, братцы, я порешу Разгильдеева, на первый же раз, как увижу, порешу». Смотрим мы: ровно не пьяный, а глаза кровью налиты и из лица весь переменился. А раньше того смиренный был парень. Видим, твердо человек решился. А тут кобылка еще подзуживать: «Куды тебе, мол, увальню! И рука-то у тебя дрогнет, и гайка заслабит». — «Нет, не заслабит, говорит, — убью». Ну ладно. Вот работаем мы опять дня этак через два. Глядим — едет полковник, и прямехонько в нашу сторону. Байдаулка рядом со мной стоит. Надзиратель во все горло орет: «Шапки долой! Смирно!» Все шапки скидают, инструмент на землю бросают. Смотрю: Байдаулка в шапке, бледный весь и кайлу в руках держит… Я ни жив ни мертв, трясусь, не знаю, что будет. Соскакивает тут Разгильдеев с копя и прямим манером к оному подлетает: «Мерзавец!» Крепким таким словом загибает его… «Это что тебе в башку дурью влезло?» Лясь его в одно ухо! Лясь в другое! И что тут вышло промеж них, я и до сих пор не пойму. Вижу только: Байдаулка на земле валяется, а Разгильдеев ногами его топчет… «Убрать его, негодяя, на край света!» Вскочил на коня — и был таков. Байдаулку того же часу и увезли. Так никто и не узнал, что с ним сделали.

— Как же это он оплошал? Струсил?

— Не струсил, а так… Рокового, значит, своего не нашел еще Разгильдеев.

— Какого рокового? Человека… человека такого.

— Да ведь его и после не убили?

— Не убили — это верно, а только кончил он хуже, чем убивством.

— Как так?

— Сам государь услыхал об его злодействах, отрешил ото всех чинов и должностей и приказал явиться к себе в Питер. Только он не доехал — подох!.. Заживо сгнил — черви съели… А опосля того вскоре и нам, крестьянам, воля пришла.[30]

— Пора бы и всему вашему разгильдеевскому семени подохнуть! — решил Семенов, вдруг почему-то со злобой взглянув на старика. — Чужой только век заедаете! Самим было плохо, вы и другим того же хотите.

— Полно, однако, ботать-то зря, — вступился Петр Петрович, — ступайте лучше на работу.

Ракитин подошел тогда к Петру Петровичу и со сладкой улыбочкой и заискивающими глазами спросил:

— Кого же назначите вы у нас буроносом?

— Ваше дело. Кого захотите, того и назначайте. По очереди можно для отдыха ходить…

— Вы бы их вот, Петр Петрович, назначили, — продолжал неугомонный Ракитин, указывая на меня. — Они люди к работе непривычные, люди ученые, не то что мы, туесы простокишные.[31]

— Коли хочет, пущай. Мне что!

— Вот и распрекрасно. Иван Николаевич, вступите-с в исправление вашей должности.

— Какой такой должности? — сурово спросил я, чрезвычайно недовольный тем, что мной распоряжаются без моего согласия и желания.

— Вы буроносом у нас будете-с… Буры таскать… Как только мы затупим их, вы, значит, и понесете к кузнецу подвастривать. В этом и труд ваш состоять будет. Бурить-то ведь тяжелее, Иван Николаевич, в погребу этаком сидеть! С вас-то, положим, Петр Петрович не спросит, он тоже понимает обращение… Голова, сейчас видно!.. Ну, а все-таки…

— И сколько же раз ходить мне придется взад и вперед?

— Когда как случится. Три, пять, семь разиков… а то пофартит — и ни одного, ежели буры стоять будут.

Но от одной мысли подниматься на эту высокую гору три и даже семь раз я пришел в неописанный ужас.

— Нет, нет, ни за что! — закричал я. — Лучше двадцать вершков выбурить.

— Иван Николаевич! — умоляющим голосом убеждал меня Ракитин. — Голубчик, согласитесь.

— Да вам-то что? Вам от этого легче станет, что ли?

— Не легче, а жалко мне вас, вот что…

— Вот пристало осиновое ботало! — прикрикнул на него Семенов. — Говорит тебе человек — не хочу. Ну, стало быть, и дело его.

Ракитин тотчас же замолчал и, съежившись и печально вздыхая, начал взваливать себе вязанку буров, на плечи. Мы отправились на свою шахту, решив, что буроносами будут желающие или все по очереди. Вслед за нами явился и нарядчик.

Мы спустили в кибеле буры, молотки и чистки и затем, захватив с собой свечи, по лестницам направились сами в глубину колодца.

— Кто из вас буривал? — спросил Петр Петрович. Вес молчали.

— Ты, Ракитин, ведь, уж наверное, бурил. Где ты был раньше?

— В Зерентуе, Петр Петрович, только я… раза два всего бурил, и вышло у меня за два раза, в сложности, дна вершка без четверти. Потому у меня рука была сломанная в младенчестве и с тех пор размаху правильного не имеет.

— Ладно, брат, ладно! Тут не размах, а сноровка нужна. А ты, Семенов, бурил?

— Нет, — отвечал угрюмо Семенов, хотя арестанты много раз рассказывали про него как про лучшего бурильщика в Покровском.

— По глазам вижу, что врешь, умеешь. Вот ты, братец, и наблюдай мне за шахтой, чтобы у всех дырки, значит, правильно шли. А то другой поведет шпур сначала в левый бок, потом в правый… Глядишь — скривил его, бур и засял,[32] ни взад, ни вперед. И труд и время даром пропали. Сегодня для первого разу хоть по шести вершков выбурите, и то хорошо будет.

— Нет, уж я, как хотите, старшим не буду, — грубо проговорил Семенов, — это тот пускай будет, у кого язык длинный или кто хвостом ударять может, — а я не умею.

— Экой же ты, паря, какой! При чем тут язык али хвост? Я вижу только, что ты малый посурьезней и посмышленей других, вот и хотел., А то ведь подумай сам: кажное утро мне экую высь залезать для того только, чтоб вам урок задать. А уж если я ходить буду, значит, и проверять буду строже: сколько вершков вчера выбили, полный ли урок сдали?.. На веру-то и вам бы оно способней было. К тому ж я бы поощрение похлопотал вам…

— Вот это бы хорошо, Петр Петрович, ей-богу, хорошо! — говорил Ракитин. — Почтеление-то всего бы лучше. А то, знаете, сухая ложка рот дерет. Ух! Как развернусь я… Как заговорит во мне ретивое!.. Честной красотой моей клянусь вам, десять вершков отхватаю сегодня же! И зол же я на этот камень, у! как зол! Где прикажете садиться, Петр Петрович?