Изменить стиль страницы

— Чай варить! — закричал он. — Кончен урок!

Остальные безмолвно последовали его приглашению. Семенов взял котелок и пошел к казакам спрашивать, где они брали воду. Я с недоумением поглядел на Ракитина.

— Как кончен урок? Когда же мы успеем?

— О, не беспокойтесь, Иван Николаевич, времени у нас много будет. Вы на сколько лет осуждены-с?

Я сказал.

— Фю-ить! Много воды выкачаете за эстолько времени! Больше трехсот кибелей.

— Значит, вы обманете нарядчика? Скажете — триста выкачали, не выкачав и тридцати?

— Во-о-от-с! Догадались. Вот именно! Следуйте всегда моему правилу, Иван Николаевич: старайтесь об одном только, чтобы желоб замочен был. Замочен у нас? Ну, и великолепно!.. Ах, нет, нет! Вот тут краешек сухой, остался… Мы его позабрызгаем сейчас, вот так, вот этак… Чтоб настоящей, значит, работы вид показывало. Теперь я свободен, господа-с! Может, желаете песенку прослушать?

Не слышно шуму городского,
На веской башне тишина,
И на штыке у часового
Горит янтарная луна.{21}

— Или вот еще, гораздо лучше:

Уж за горой сыпучею
Потух последний луч,
Едва струей дремучею
Юрчит вечерний ключ!
Возьму винтовку длинную,
Отправлюсь из ворот,
Там за скалой-пустынею
Есть левый поворот.{22}

Семенов достал между тем воды, быстро сварил чай на солдатском костре, и мы предались сладкому кейфу.

— Напьемся чайку, можно и соснуть будет малость, — продолжал болтать Ракитин. — Вы лягте-с, Иван Николаевич, ей-богу лягте, я вам постельку приготовлю. Наломаю лиственничных веточек, принесу на носилках с Петрушкой, и вы превеликолепно у нас отдохнете. Сам я днем не умею спать: у меня, знаете, мыслей чрезвычайно много, и кровь также большой напор делает. Так я на стреме около вас посижу. Чуть замечу — идет какое начальство, — и разбужу вас легохонько.

Но я наотрез отказался от этого любезного предложения, сказав, что тоже не умею спать днем и потому предпочитаю поболтать.

— На сколько вы лет осуждены, Ракитин?

— На одиннадцать. Я ведь, Иван Николаевич, совсем безвинно в работу пошел. За шапку. Вот побожиться, за шапку!

— Как так?

— Был я сердит на одного парня… Вот. Петька знает его, Трофимова Алешку. Мы все ведь из одного места, из Енисейской губернии — и Гончаров, и Петька, и я… Ну, из-за девок, конечно, вышло… Вот и надумал я попочтевать его хорошенько, то есть ребра от души пощупать. Подговорил Сеньку Иванова. Укараулили мы с им раз, как Алешка выехал куда-то со двора, пали в кошеву — и айда за им следом. Нагоняем на степу: «Стой!..» Он туды, сюды метаться… Нет, брат, шалишь. Я прыг в его кошеву, вскакиваю, ровно кошка, ему на грудь — прямо зубами в груди впиваюсь… У меня, знаете, привычка такая: когда в гневе я, сейчас зубы в ход… Сенька — тот одной рукой за машинку его (за глотку), другой — под мякитки жарит. Здорово употчевали голубчика, изукрасили так, что не рыдай, моя мамонька! Избили и бросили в снег. Я еще снежком взял малость запорошил. Сели опять в кошеву — и айда по домам. А Алешка возьми да и отживи! Вылез, как медведь, из-под снега, в крове весь… Пришел прямо к сельскому старосте и подал на нас с Сенькой заявление, что мы у него, мол, шапку и денег семьдесят пять рублей отобрали. Сделали у нас обыск: глядь-т и впрямь у меня в кошеве Алешкина шапка лежит! Пришло кому-то из нас в дурью пьяную голову — шапку у него отобрать, да потом и из ума ее вон! Сами просто диву дались: как попала? На что брали? А уликой она меж тем большой явилась. Так, за шапку только, и в каторгу пошли — на одиннадцать лет.

— А денег вы не брали?

— Вот разрази меня бог — не брали! Честной моей красотой божусь вам — не брали!

— И раньше честным трудом жили?

— Даже, можно сказать, вполне. Я, видите ли, Иван Николаевич, сиротинкой взрос. Отец мой поселенец был, от него я совсем махонький остался. По кусочки ходил с сумочкой на плече. И, бывало, чужие даже люди, глядя на меня, слезами обливаются: «Ах ты, деточка милая! Ни отца нет у тебя, ни матери!» Таким манером я и взрос. Стал к работе привыкать, в работниках жить. Потом приказчиком взял меня к себе конный торговец Иван Иванович Чащин. Потому я разудалый был парень, на всякий оборот способный и лошадей пуще отца-матери любил. Тут зазнобил я сердечко дочери его единокровной, супруге моей теперешней, Марфе Ивановне. И произойди между нами, например, грех… Посерчал, конечно, посерчал родитель, только видит — дело уже сделано, взял да и перевенчал нас законным порядком. С той поры я уж ни в чем не нуждался, пил и ел сладко, трудами собственных рук жил.

— Уж коли сказывать, так не врал бы, осиновое ты ботало! — сердито поправил угрюмо молчавший до тех пор Семенов. — Фартовыми делами никогда, скажешь, не займовался?

— Ах, Петя, братец ты мой! Да как же мог я совсем, значит, в стороне оставаться? Вырос я в нужде, в бедности, столько друзьев и товарищев имел, а тут, разбогатевши, порог бы им вдруг указал? Нетто возможное это дело? Нет, Петруша, товарищество прежде всего. Так-то, друг мой любезный!

— А чаво, паря, — закричал в это время старший, входя к нам в колпак, — не пора ли домой? В светличку пойдем, что ли?

Все встрепенулись и живо собрались в дорогу. Спускаться вниз было не то что подниматься вверх: ноги сами так и скользили; приходилось употреблять усилие, чтобы не бежать бегом. Казаки с ружьями едва поспевали за нами. Меня порядком смущала мысль, что первый же свой каторжный день я должен был начать обманом, если не лично, то хоть как соучастник, но при виде того ясного спокойствия, которое сияло на лицах арестантов, у меня тоже стало легче на душе.

«Если и остальные работы будут подобны сегодняшней, — думал я, — тогда можно еще жить».

Ракитин настолько имел нахальства, что, придя в светличку, самым простодушным и естественным тоном сообщил Петру Петровичу, будто мы не только заданный урок исполнили, но и лишних пятьдесят кибелей выкачали…

— А убывает хоть сколько-нибудь вода-то? — полюбопытствовал Петр Петрович.

— Пока трудно, господин нарядчик, определить. Через несколько дней виднее будет. Ежели где-нибудь боковая течь есть, тогда без понпы, пожалуй, и не поделаешь ничего!

Вслед за нами пришли рабочие и из других шахт. Конвой велел строиться. Сопровождавший нас надзиратель произвел поверку и скомандовал: «Шагом марш!..» Мы тронулись обратно в тюрьму. Смутное, но, во всяком случае, не особенно дурное впечатление оставил этот первый день работы. Оборотную сторону медали мне суждено было увидеть позже.

V. На дне шахты

С горы вернулись в половине третьего. У ворот нас опять обыскали так же тщательно, как и утром, пересчитали и только затем впустили в тюрьму. Пришлось есть подогретый обед. Парашник Яшка Тарбаган сообщил мне немедленно тюремные новости. Зимовье действительно строят для вольной команды, скоро выпускать будут. В тюрьму заглядывал Шестиглазый и обходил все камеры. Объявил старостам и парашникам, что каждый понедельник и пятницу они обязаны мыть полы в камерах и отхожих местах, а коридорщики — в коридорах.

— Наш Гандорин чуть не помер со страху!

— Что такое?

— У него нары не подняты были. Как только вы ушли на работу, надзиратель вскричал, чтобы старосты нары подымали, а наш старик не слыхал.

— Да я, — задребезжал жалобно Гандорин, — на куфне картошку чистил. А ты тоже неладно, Яша, сделал: коли уж сам не хотел за старика потрудиться, так должен был сказать мне… А то, вишь, в какую беду чуть было не вверзил!