Изменить стиль страницы

— И ничего-то ты не знаешь! — возразил ему надзиратель, шедший рядом и слышавший разговор. — Завалить обвалом действительно завалило, только не здесь, а в Алгачах.

— А алгачинский нарядчик тоже сказывает, что, мол, не у нас, а в Шелайском.

— Не может этого быть. Алгачинский нарядчик, Степан Иванович, мне родной дядя. Кому же из нас лучше знать?

— Может быть, вы и лучше знаете — супротив этого я не спорю, — только начальство вам самим приказывает скрывать от нас.

— Для чего же скрывать?

— А для того, что — знай это кобылка — никого бы тогда и в гору не загнать!

— Врешь, старик! Загнали бы, захотели. Ведь вот ты же знаешь, говоришь, а гонят тебя — и идешь.

Старик перестал спорить, но долго что-то ворчал про себя. Арестанты были, видимо, на стороне своего брата. Многие мне подмигивали и шептали:

— Какую пулю отмочил? Да нас, брат, не проведешь. Знаем мы вашу змеиную породу!

— Во! Во! — дернул меня кто-то за рукав. — Смотри-кось, Миколаич. — Я оглянулся влево, по направлению к указанной сопке, и мог только разглядеть несколько огромных куч наваленных каменьев и черневшие местами ямы.

— Это что за ямы? — спросил я.

— Шахты.

— Здесь и был обвал?

— А кто его знает; може, и здесь.

Дорога начинала подниматься в гору. Пройдя с четверть версты, я почувствовал, что задыхаюсь, и невольно закричал на сибирском наречии: «Легче!» Надзиратель объявил привал.

Отдохнув минут пять, снова тронулись в путь. Подниматься становилось все труднее и труднее. Но уже недалеко была светличка, небольшой домик, в котором жил рудничный сторож и где должна была производиться раскомандировка арестантов по работам. Тут же стояла и кузница. Ввалившись всей толпой в светличку, мы увидали дряхлого, подслеповатого старичка с гривой седых нечесаных волос и лохмотьями на плечах. Острый носик его, казалось, вынюхивал воздух; также и глазки, несмотря на старческую тусклость, производили впечатление лукавства, того, что называется себе на уме. Это был горный сторож. Рядом с ним сидел нарядчик, плотный румяный мужик, одетый в плисовые черные шаровары и поношенную поддевку с красным кушаком. Звали его Петр Петрович. Он немедленно начал расспрашивать каждого из нас, кто какую работу знает; но я подметил, что все, даже и бывалые, старались уверить его, что в первый раз в глаза видят рудник. Нашлись, впрочем, кузнец и плотник (крепильщик), открывшие накануне свои ремесла тюремному начальству. Из дальнейшего разговора я очень мало понял; слышал только, что меня назначили в верхнюю шахту на какую-то «шарманку».

— Это что же такое? — спросил я с недоумением у Гончаром. Мне пришло в голову — уж не шутят, ли надо мною.

— Да вы не беспокойтесь! С вами Петька Семенов назначен, он все вам объяснит и укажет.

— А вы сами разве в другое место?

— Я тут остаюсь нарядчику сани делать.

Я подошел к Семенову и узнал от него, что мы пойдем на самую верхнюю шахту воду откачивать.

— А шарманка-то как же?

— Это и есть шарманка — воду откачивать, — улыбнулся Семенов, показав два ряда ослепительно белых зубов.

Я в первый раз вгляделся в его лицо и, признаюсь, с трудом мог оторваться. Угрюмое и жесткое в обыкновенное время, — озаряясь улыбкой, оно пленяло чисто детским простодушием; серые глаза, в глубине которых таилась недобрая сила, блистали тогда доверчивостью и располагающей мягкостью.

— Сколько вам лет, Семенов? — невольно полюбопытствовал я, залюбовавшись его улыбкой.

Улыбка сразу исчезла, как солнце за налетевшими тучами.

— Двадцать восемь, — ответил он нехотя и отошел прочь.

Наблюдая за ним издали, я видел опять только серьезное, холодное лице и насупленные брови. Небольшие, едва заметные усики придавали нижней части лица, вообще очень красивого и энергичного, какой-то неприятный животный характер. Лоб у Семенова был большой, совершенно четырехугольный; высокий рост и железные мускулы рук дорисовывали фигуру. Каждый раз мне чувствовалось не по себе, когда я глядел в эти серые большие глаза: казалось, они глядели не прямо на вас, а, пронизывая насквозь, видели что-то за вашей спиной, и являлось инстинктивное опасение, что вот-вот схватит вас за затылок железная рука и моментально сорвет кожу с черепа. Я дал себе слово узнать поближе этого человека, в душе которого, несомненно, жил какой-то демон.

Всходить на верхнюю шахту было еще тяжелее, гора поднималась все круче и круче, и на пространстве семисот шагов мы отдыхали по крайней мере пять раз, Впрочем, пятеро назначенных вместе со мной арестантов сами, по-видимому, не чувствовали потребности в роздыхах и делали это лишь ради меня. При этом все они были обременены тяжестями: один нес громадный толстый канат из морской травы, весивший не меньше трех-четырех пудов; другой — деревянные носилки; еще двое по тяжелой бадье, окованной железными обручами; наконец, пятый железную балду в полпуда весом, топор, кайло и несколько кирок. Я же нес только пустое ведро для чаепития и хлеб. Когда мы добрались наконец до места назначения, сердце у меня билось, как птица в клетке: задыхаясь, упал я на землю и так пролежал несколько минут, пока пришел в себя. Тогда только я с любопытством огляделся вокруг. Мы сидели возле большого деревянного строения, имевшего форму конуса или колпака вышиной около пяти сажен, прикрывавшего собою вход в шахту. По бокам его были две двери, запертые на замок; старший конвойный отомкнул их. Два казака немедленно стали с ружьями по обеим сторонам колпака, а пятеро других начали разводить костер.

Я взглянул вниз. В глубине котловины сверкала ограда Шелайской тюрьмы; самый зоркий глаз едва мог бы различить черные точки часовых, проходившие по ее ослепительно белому фону; около тюрьмы чернело много других строений, производивших массою дымившихся в утреннем воздухе труб впечатление целого маленького городка. Значительно выше, окруженная болотом, виднелась горная светличка, из которой мы только что вышли. Еще выше, несколько в стороне, стоял красивый домик уставщика Монахова, заведовавшего Шелайским рудником. Прямо под нашими ногами возвышался точь-в-точь такой же, как наш, деревянный колпак, прикрывавший собою среднюю шахту. Во время пути, под влиянием страшной одышки, я и не заметил ее; шахты разделяло расстояние около двухсот шагов. Тут только услышал я от арестантов, что около светлички начинается еще штольня — горизонтальный коридор, углубляющийся в гору по направлению к нам, коридор, в который должны впоследствии упасть вертикальные шахты, чтобы играть в нем роль отдушин. Удовлетворившись этими первыми сведениями, я невольно залюбовался расстилавшеюся передо мною картиной. Стояло яркое осеннее утро; в воздухе было свежо, тихо и как-то радостно; по бледной небесной лазури не плыло ни одного облачка. Только что взошедшее солнце уже проливало море блеска. Местами сопки сверкали ослепительно ярко, местами от них ложилась черная тень. Темно было также в ущелье, где находилась тюрьма. Зато выше ее, в противоположной от нас стороне, ландшафт был особенно живописен и величествен. Там поднимался целый амфитеатр гор, громоздившихся одна на другую и наконец исчезавших в синевшем утреннем тумане. И мне невольно вспомнились слова поэта:

За горами горы,
Хмарою повиты,
Засияны горем,
Кровию политы…{17}

Да! страшная мысль о том, сколько горя, слез и даже живой человеческой крови видели эти бездушно красивые горы, омрачала наслаждение ландшафтом и невольно заставляла глаз отворачиваться… Я посмотрел в другую сторону, вверх от шахты. Там высилась огромная гора, по-видимому, господствовавшая над всей окрестностью. Один из казаков, заметив мое любопытство, подошел и сказал, что в этой-то именно горе и находятся главные выработки Шелайского рудника.

— Она вся изрыта шахтами, и руды там еще многое множество. Только теперь, тридцать вот уж лет, водой все затоплено — подступиться нельзя. Мой дедушка там робил… Он и по сю пору жив еще.