Как будто впервые Ефим вглядывался в родные места. В этом не по-весеннему, а по-осеннему темном океане всхолмленной, дико щетинящейся земли, омертвевшем под холодным северным ветром, в лицо ему дышали какие-то старые времена. Само будущее, казалось ему, было завалено ворохами выстуженных бездождевых туч, само время, мнилось, остановилось тут… Всей родной округой словно бы владела чья-то всеохватная бесплодная мысль о вечном холоде, о вечной печали…
Дома печального тоже хватало: отец и мать часто прихварывали, последние, «зеленые», как говаривала бабушка Прасковья, годы поднадорвали их… Тут же и начались их привычные сетования, что вот нет у них помощника, что времена пошли трудные, а надеяться им не на кого: сын вот снова подался учиться, дочери еще невелики, к тому же одна-то — калека, хорошо еще, что прошлой осенью удалось ей поступить в Кологривскую женскую прогимназию…
Под самый троицын день в Шаблово на побывку приехал Николай Скобелев. Лучшего праздника, чем приезд близкого друга, Ефим для себя не желал бы. Едва он услышал перед вечером от сестриц, что к дядюшке Семену приехал Николай, со всех ног кинулся бежать к избе друга.
Даже тот день, проведенный Ефимом на Илейном, на лесных кулигах, был какой-то особенный — ясный, без единого облачка. В конце дня шабловские понавезли из лесу березовых веток, которыми к вечеру были украшены все избы. А еще утром посреди просторного места, называемого в деревне Гулянком, мужики воздвигли «качулю» — огромные качели: поставили две надежные остойчивые опоры, по шести жердей в каждой; наверх втащили крепкую еловую перекладину, перекинули через нее снасть — толстую пеньковую веревку. Уже в полдень залетала вверх-вниз широкая доска с обмирающими, верезжащими катальцами!..
Ефим с Николаем, прислушиваясь к гомону родной деревни, в сумерках прогуливались по гуменникам, по-за дворами.
Николай рассказал о себе. Он учительствовал в Ефремовском начальном народном училище неподалеку от посада Парфеньева, в Кологривском уезде. Прошлым летом женился. Жена — тоже учительствует…
— Мне о себе что рассказывать! — как бы извиняючись, глянул он на Ефима. — Живу помаленьку… А вот ты-то у нас! Вон ведь куда махнул!.. В одно прекрасное время от Саши, твоей сестрицы, получаю письмо, в котором, между прочими сведениями, красуется и эта новость о тебе!.. Я, хотя и был к ней немного подготовлен прежними с тобой разговорами, но все же это меня сильно поразило: Ефим у самого Репина учится!.. — Николай слегка толкнул Ефима плечом. — Однако мне было не только радостно от этой новости… Почему-то казалось, что я тебя теряю уже навсегда… Так как это получилось-то у тебя?! На какие средства живешь? Каково? Долго ли протянутся занятия в этой мастерской? Потом куда, что в будущем?..
Ефим рассказал ему обо всем, не умолчал и о своих теперешних сомнениях и тревогах. Вздохнул, словно бы подвел черту под сказанным, добавил:
— И подготовки настоящей не получил, и средств нет, и ценз невысок… Не так-то у меня все просто…
— Да, — кивнул Николай. — Без ценза — никуда. Это — уж так!..
Ефим с любовью, пристально посмотрел на него. Николай шел, чуть полуобернувшись к нему, плотный, спокойный, рассудительный, крупная, коротко остриженная голова чуть наклонена вперед, светло-серые глаза смотрят ясно, с неизменной добротой, говорит Николай медлительно, веско, слова складывает раздумчиво… В нем крепко сидит крестьянин. Говорит так, будто сохой борозду проводит и в конце каждой своей мысли-борозды твердо и неукоснительно подчеркнем «Это уж так!..» И начнет новую борозду. Ефиму всегда так нравилась его манера говорить.
— Пишут: «Обучение народа!..» — повел Николай свою новую борозду. — А какое такое обучение, что сие означает?! Этого — не поймешь!.. Я так, Ефим, понимаю: на доктора, например, учиться, или, скажем, по адвокатской части, или по инженерной, как там будет тебе охота, так учиться — даром, за казенный счет! Вот это будет настоящее обучение народа! Есть у тебя сила-мочь вот тут, — он прикоснулся ко лбу, — достигай чего-либо! Нет такой силы-мочи — оставайся в прежнем звании! Мало, мало у нас образованных по-настоящему людей из самого народа! Это уж так!..
Ефим слушал эту медленно текущую речь. В который раз за вечер они подходили к избе Скобелевых, сворачивали к их овину, темневшемуся на северном краю деревни, останавливались там под большой липой и опять брели в сторону Савашовского поля, чтоб вернуться под липу…
В начале августа, простившись с родными и со своим другом, Ефим отправился в Кинешму. Хотя ему приходилось часто отвлекаться на всякие крестьянские работы, помогать родителям, из Шаблова он увез немало летних рисунков и живописных этюдов.
Время в Вичуге и Кинешме было хлопотным, Ефим устроил еще одну выставку в Вичугском училище. В Кинешме здешние Виноградовы сообщили ему, что Анна с монастырской жизнью распростилась и пока что живет у дяди на подмосковной даче, в Малаховке. Обрадовавшись этому известию, Ефим перед отъездом в Петербург написал Анне письмо. И первым письмом, полученным им в Петербурге, было ее ответное письмо.
«Вы очень милый брат, Ефим Васильевич!
Вашему письму я была очень рада. И вот спешу исполнить Вашу просьбу, нет — свое великое желание — пишу! Лето промелькнуло, как сон, и теперь мы точно просыпаемся. Вы, мне представляется, проснулись в ясное осеннее утро, солнышко светит так весело, и кругом все так хорошо, и хочется поскорее выпрыгнуть из-под одеяла и скорее-скорее — за интересные дела! Так ли?..
Ну, а мое пробуждение носит более грустный оттенок. Но, протерев хорошенько глаза, вспоминаю, что все не сон, а будто правда… Итак, не ждите меня в Петербурге, не судьба, знать, нынче! Но не потому не вернусь в мастерскую, что разлюбила свое дело или разочаровалась, а совсем по другим причинам.
Меня мучают разные вопросы, которые мешают работать и спугивают всякое вдохновение.
Так вот, значит, детки Репина начали собираться. Многие, верно, мимо меня промелькнут здесь, как и Вы… Случайно встретила Листнера и Альбрехта на Курском вокзале. Они звали к себе, да некогда мне было. Зайду все ж.
Как же Вы поживаете, Ефим Васильевич? Много ли кой-чего наработали, как идут краски? А что ж в Академию не идете? Впрочем, Вам и в мастерской хорошо будет — лучшего профессора там не найдете, чем Репин.
Ну, в добрый час начинать вам, братцы!
Не пишу Вам о своих планах и делах пока потому, что в, голове величайший сумбур, но буду очень-очень рада, если Вы напишете мне о себе, где были летом и о Тенишевской Братии, если уже собирается.
А жалко, что Вы мимо меня проехали! Как это Вы?! А уж я была бы рада! Потолковали бы!
Мои дядя с тетей в Париже, зато мама приехала, она очень была больна, теперь лечится в Крыму, после вместе жить будем где-нибудь.
Примите лучшие пожелания сестры Вашей Анны Погосской. Будьте здоровы, работайте за двоих, а еще совет… впрочем, совета на надо, простите…
Сердечный привет мой всем».
Вслед за этим письмом пришло еще одно:
«Многоуважаемый Ефим Васильевич! Мой путь намечается в Рязанскую губернию учительницей в кружевную школу. Оттуда пришлю письмо, я пока очень занята этим последние дни в Москве.
Прошу и Вас не забывать меня. Пришлите мне что-нибудь на память, хоть Вашу карточку. И я Вам пришлю.
Посылаю привет мой всей Братии. Остаюсь в ожидании весточки от Вас.
Получив это последнее письмо, Ефим и радовался, и печалился: вот Анна все-таки ступила на ту дорогу, о которой говорила, но… ее уносило от него все дальше…
Занятия в студии начались в конце сентября. Тенишевцы понавезли много летних работ, все выглядели бодрыми и загорелыми.
У Репина на уроках живописи появился новый помощник — Дмитрий Анфимович Щербиновский, вернувшийся из Парижа. Нескольким тенишевцам удалось поступить в Высшее художественное училище: Алексею Третьякову, Юрию Репину, Ивану Билибину, Василию Тимореву, Альфонсу Жабе, Леониду Альбрехту… На их место были приняты новенькие.