Анна поднялась, прошлась по комнате, обхватив себя руками и крепко сжав пальцами локти, остановилась у окна, вглядываясь во что-то, вроде бы не в Ефима, а в тьму за окном, спросила:

— Знаете, о ком я часто думаю?..

— О ком?.. — чуть слышно спросил Ефим.

— О Леонардо да Винчи… — тоже негромко, почти шепотом, ответила Анна. — Что за тайна в нем?.. Это меня мучило столько раз!.. А тайна его, наверное, вот: этим гением владело мучительное ощущение огромных возможностей одного человека! Во всех его устремлениях, во всех его разнородных интересах угадывается великая мука и печаль от ощущения в себе истинных человеческих возможностей, вступивших в противоречие с тьмой. Вся его судьба — это именно мука, попытка отстоять себя, доказать, что нет — я не ступенька! Я знаю за собой свои возможности! Они — безграничны!.. Это и у Микеланджело ощутимо, но у него — как целое неистовство, как бунт, у Леонардо же — именно тайна и огромная печаль…

Ах, Ефим Васильевич! Должна же, должна же в нас быть вечная душа!.. Ведь это ее великие возможности мы ощущаем в себе!..

Ефим сидел неподвижно, боясь вставить хоть слово, ему хотелось слушать и слушать эту порывистую необыкновенную девушку, он тоже ощущает в себе то, о чем заговорила она, это ежедневно живет в нем самом!..

Когда он уходил от Линевых, метель уже заметно поутихла, снегопад поредел, поослаб, редкие звезды уже кое-где проскваживали еще густую облачность, и небо в тех местах было теплой бархатной черноты. Где-то близко была весна… Ефим шел к себе на Васильевский остров, переполненный мыслями об Анне. Ему казалось, что этот вечер был началом настоящего сближения с ней…

7

Спустя всего две недели случился пожар Академии художеств, и в тот же день Ефим получил от Анны неожиданное письмо. Еще не прочитав его, он переполнился тревогой, почувствовав: это письмо не могло быть добрым…

В последнее время Анна была опять отдалена от него. Она пропускала занятия в студии, видел он ее чаще всего замкнутой, сосредоточенной на чем-то своем, глубоко спрятанном ото всех… За день до получения этого письма Ефим сказал ей, что ему хотелось бы встретиться, поговорить, она ответила согласием, но на следующий день, когда он пришел к ней домой, ее не оказалось: она ушла с женой Никиты Логиновича на какие-то лекции, которых в Петербурге так много читалось в разных местах каждодневно…

И вот — письмо:

«Ефим Васильевич, я очень виновата перед Вами: я совсем забыла, что обещала быть дома, и, главное, пошла с тетей на лекцию, когда никакой и охоты-то не было.

Мне очень жаль, потому что хотелось поговорить с Вами. Вы, может быть, думаете, что последнее время я совсем забыла о Вас; я не исполнила ни одного обещания своего: не познакомила Вас с теми, с кем Вы желали познакомиться и т. д., но дело в том, что я совсем плохо себя чувствовала. В другое время все это доставляло бы мне большое удовольствие и веселье даже, а нынче и подумать не хотелось.

Ввиду всего этого, я надеюсь, что Вы не будете меня осуждать. От сестры можно бы ожидать большего, но я надеюсь, что в будущем еще представится не одна возможность доказать мое хорошее отношение к Вам.

Мне здешняя жизнь очень не нравится, и я уезжаю пока в Воронеж, а где буду летом, еще не знаю. Помните, мы говорили о том, чтоб приехать к Вам, в Кинешму… Зовите художников, может, и я на время появлюсь.

Теперь мы вряд ли увидимся, так как я уезжаю в понедельник (верно пробуду два дня в Москве), но если Вы пожелаете что-нибудь сказать мне, то напишите сюда, если же меня уже здесь не будет, то перешлют письмо.

Желаю Вам всяких успехов и чтобы Ваше пребывание в Петербурге принесло хорошие результаты.

Ваши лапотки висят у меня в комнатке.

Мой привет мастерской.

Анна Погосская».

Это письмо… Ефим тут же хотел бежать к Анне, чтоб увидеть ее, проститься с ней, но тут же и понял, что дух этого письма против их встречи.

В тот день он побывал возле Академии. К самой Академии невозможно было пробраться: на место пожара были вызваны солдаты конногвардейского полка, расположенного неподалеку от Академии. Над взломанным куполом здания вился еле заметный то ли дым, то ли пар, чернелись обгоревшие подпорки, до пожара поддерживавшие статую Минервы над куполом. Самой покровительницы наук, искусств и ремесел на месте не было… В толпе, колыхавшейся за оцеплением солдат, ходили разные слухи. Одни говорили, будто сгорело внутри Академии все, другие говорили, что сгорела только мастерская Репина, третьи сообщали, мол, пострадал Рафаэлевский зал и мастерская Репина…

В тот день Ефим долго бродил по городу. Письмо Анны, пожар в Академии художеств… Ему чудилось в этом что-то взаимосвязанное, не так ли связана была потеря им Марьки с пожаром Шаблова?.. Тут словно бы повторилась Судьба… А рухнувшая богиня Минерва над Академией, в которую он стремился, о которой столько мечтал, как о реальной и близкой цели, это ли не предзнаменование в такой день?!

Поздно вечером он пришел к себе на квартиру усталый, подавленный. Молча сидел у окна, не зажигая света. В верхней части окна, где был виден клочок неба над горловиной колодца-двора, зажглись бледные звезды. Весь он был в том февральском метельном вечере, так чудесно проведенном вдвоем с Анной…

В начале апреля Ефим получил от нее письмо. Послано оно было из Рязани.

«Что-то поделывает мой петербургский брат? Когда я видела его в последний раз, он выглядел очень утомленным, это вообще не годится, и я надеюсь, что он ведет себя лучше в этом отношении. Мне некогда было написать Вам раньше, Ефим Васильевич, и прислать свой адрес, и вообще некогда было подумать о Питере. С завтрашнего дня у меня уже будет свой собственный уголок (пока я в гостях), тогда я буду свободнее, и Вы мне напишите. Меня очень интересует, что делается в Питере и в мастерской и что делаете Вы сами.

Собираюсь работать по деревням под Рязанью, накапливать рисунки со старинных предметов, вообще — со всего народного. Моему делу, благодаря распутицы, пришлось приостановиться, нельзя выехать из города, но это ничего, времени не теряю: все разузнаю, знакомлюсь с людьми. В Москве меня снабдили полдюжиной рекомендательных писем, которые оказались весьма полезны. Теперь каждый день рисую в археологическом музее, увеличиваю коллекцию, которую начала в Питере. Одно дело уже сделала, впрочем, — поправилась и прекрасно себя чувствую. В дальнейший путь отправляться раньше двух недель нельзя: разливаются все ручьи и реки. Здесь есть красивый вид у собора на разлитие реки Оки, я подстерегаю, хочу нарисовать. Рязань вообще во всех отношениях славный городок. Небо ясное, незакопченное, воздух чистый, луна на небе — и днем и ночью. Ночью прелесть, как красиво, тихо и холодно, и месяц светит, и звезды яркие, и много их.

Приехала сюда, ни единого знакомого человечка не было, город точно замкнутым от меня казался, неприветливым, но, благодаря письмам, я сразу приобрела массу знакомых в самых разнообразных сферах, и душа города понемногу вся предо мною раскрылась.

Были ли Вы у тети и дяди или еще у кого из наших знакомых? Если кого увидите, передайте им всем мой искреннейший привет и в мастерской скажите, если там все еще не растеклись по всей Руси, что я было хотела написать любезное письмо всей славной Братии, да потом не до того было.

Бывает иногда, бродя по улицам и окрестностям Рязани, пожалею, что приходится делать наброски в одиночестве…

А что у Вас теперь в Питере?

Мой адрес: Рязань, до востребования.

Анна Погосская».

«Анна… Что происходит с ней?.. — думал Ефим. — Ступила ли она на ту дорогу, о которой мы с ней говорили, или только готовится к этой дороге?..»

В тот же день он послал ей письмо, в котором подробно описал все, что происходит в мастерской, сообщил, что в конце марта Репину, по слухам, пришлось выслушать немало нападок на общем собрании профессорского состава Академии на стиль его преподавания в обеих мастерских, что Репина обвиняли в том, что в его мастерских атмосфера распущенности и декадентства, и прочее, и прочее…