Изменить стиль страницы

— А пока это случится, ты успеешь состариться и не захочешь своей собственной жизни. Не захочешь ни жены, ни своей скрипочки. Заскорузнешь, зачерствеешь. Коль скоро сегодня твой брат-хозяин помыкает тобой, как хочет, и ты ходишь по струнке, так что уж говорить о будущем. Только тогда уже не будет рядом ни Казюкаса, ни Лаурукаса, ни Онуте. Онуте упорхнет из дому горе мыкать, а если и прикатит когда или пешком придет, то не за тем, чтобы с дядей поиграть, а чтобы выплакать обиды да пожалобиться на горькую судьбину. Казюкас с Лаурукасом тоже с досады перегрызутся меж собой, поцапаются с отцом, напьются в стельку, а потом того и гляди родного дядю поколотят… Дядя же и тогда будет одинок, как сейчас, и закончит свои дни, всеми забытый, где-нибудь на конюшне, натянув лишь до колен свою неизменную «пару», и найдут его там свернувшимся в клубок, с обмороженными ногами… Нет уж, Миколюкас, нечего дожидаться этого. Нужно жениться, свою семью заводить.

Но брат с невесткой не захотят впустить новую пару в гнездо, в котором и без того негде повернуться. А если бы и впустили, кому охота соваться в такую теснотищу? Разве что барина попросить, чтобы «дал позволение» жениться. А значит, сразу же определил бы надел и назначил барщинные дни. Вот было бы славно… Только чем ты на этом наделе работать будешь, чем обзаведешься, кого наймешь, коли у тебя и портов-то собственных нет? Таким голоштанникам наделов не дают. К тому же во всем старостве пустошь днем с огнем не сыщешь, чтобы так вот прямо взять да и поселиться на готовеньком. Может, в других местах и есть. Имения Патс-Памарняцкаса где только не разбросаны. Но тогда пришлось бы уйти из родной деревни, из Аужбикай, из этой низинки, с того пригорка, откуда открываются такие дали необъятные…

Нет, не достанет у Миколюкаса на это сил — покинуть родные места, этот край, где хлебнул он столько лиха. Миколюкас и сейчас не знал или просто не хотел себе признаться, почему он прикипел к этой земле всем сердцем, почему она так дорога ему и больно становилось от одной мысли, что его не будет здесь.

Миколюкас пока не признавался себе, что именно здесь вот уже целых двадцать лет он видит Северюте, дочку Пукштасов. Помнит, как ее крестили. Потом он прибегал качать ее, когда та плакала. Потом носил на руках, забавлял. Потом, уже будучи подпаском, водил гулять, а деревенская малышня стайкой увязывалась за ним. Потом вместе бывали на вечеринках — он играл, а она плясала, что ни день видел ее. Да и, наконец, в целом свете не сыщешь пригожее, сильнее, приветливее, умнее, честнее ее, послушнее родительской воле…

Миколюкас мысленно видел целые россыпи достоинств, которые, однако, даже отдаленно не давали ему подлинного представления о Северии, не раскрывали ее добродетелей и преимуществ. Как будто только сейчас, в этот душный день, когда он стоял, задумчиво опершись на ограду, все это медленно проплыло перед его мысленным взором. И у него так защемило сердце, забилось с такой силой, что Миколюкас почувствовал в руках дрожь, а из глаз хлынули слезы. Миколюкас всхлипывал, совсем как маленький Казюкас, затем, устыдившись, кинулся на сеновал, в дальний его угол, и зарылся в солому от страха, что его могут застать плачущим и начнут приставать с расспросами.

Только сейчас Миколюкас не столько осознал, сколько всем сердцем почувствовал, как близка ему стала Северюте, какую важную часть его существа она составляет и какая брешь образовалась бы в его жизни, лишись он этой девушки. Куда там брешь, в ней зиял бы целый пролет, и нечем было бы заслониться, если налетит сиверко, нечем отгородиться, если чужой животине вздумается залезть… тебе в душу. Да, теперь Миколюкасу ясно: ему жизнь не в в жизнь, если он не женится на ней, если она выйдет за другого.

И она вдруг стала ему бесконечно родной, дороже всего на свете. Ах, владей он сейчас богатствами Патс-Памарняцкаса, какой безделицей показались бы ему тогда все эти поместья, с какой легкостью швырнул бы он их к ногам Северии. На, получай, только будь моей и знай: ты мне дороже всех сокровищ мира.

Я готов отдать тебе самое солнце, потому что ты сияешь ярче солнца. Я готов достать для тебя с неба все звезды, потому что твои очи мерцают восхитительнее и приветливее всех созвездий на ясном небосклоне морозной ночью. Пусть рубят под корень нашу рощицу в низине — взамен кудрявой листвы мне останутся твои волосы…

Такую песню любви слагал в своем сердце Миколюкас, лежа ничком на соломе. Все, чем безраздельно владела Северюте, нынче по непонятной причине казалось уже не ее, а его собственностью, ибо он был настоящим хозяином этого. Притом он обладал этим богатством безраздельно, любое посягательство показалось бы ему тягчайшим преступлением против заповеди господней: не кради, или даже более того — не вожделей. Сейчас Северия казалась Миколюкасу существом, сросшимся с ним так тесно, что их невозможно было бы разъединить даже на час. Он и она — это уже единое целое, и какая разница, успели одобрить люди их союз или еще нет, — важно, что сама природа, сам бог уже соединили их, и тому, кто попытался бы отделить их друг от друга, пришлось бы разрубить их, разрезать или проделать иную мучительную операцию, и дело закончилось бы, вероятнее всего, его смертью…

Последняя картина выглядела так жутко, что Миколюкас вскочил как ошпаренный. Ну нет, сейчас он вовсе не намерен умирать, поскольку именно сейчас он был как никогда богат, переполнен и распален чем-то до невозможности. Это была безграничная радость от сознания того, что он, Миколас, который родился в деревне Аужбикай, рос рядом с Северюте и благодаря ей, скорее всего, научился играть, живет на свете, что он молод…

Взяв в руки свою любимую скрипицу, он с таким жаром ударил по струнам: «Коль охота мне работать — я тружусь», что даже барбос, безжизненно вытянувшийся под стеной клети, приподнял голову, а перепуганный петух всполошился: куд-куда, куда, куда… Молодежь тотчас высыпала на улицу и, балаганя, вприпрыжку устремилась вслед за Миколюкасом.

Едва ли не первой услышала музыку Северия и, не тратя времени на поиски подружки, поспешила на звуки одна. Бог весть почему именно в этот знойный день она и дома, и сейчас все время думала о Миколюкасе.

— Кабы не такой тощий, глаз не оторвешь, — снова и снова повторяла она. — А какой добрый! Во всем приходе другого такого не сыскать… Мы-то с ним вроде и не совсем чужие, росли вместе… А до чего робок… Мы с подружками и то между собой волю даем языку. Этот же слова грубого не скажет… А как играет! Слышь? Даже лес откликается. Может, и на моей свадьбе сыграет…

Она очутилась на пригорке, где на привычном месте уже сидел, поджав ноги, полевой кузнечик Миколюкас и стрекотал без передышки свою песенку. Кроме него, там пока никого не было. Северия, на этот раз уже без подружек, устремилась прямиком к нему. Музыкант, казалось, только и ждал этого. Он водил смычок спокойным, мужским, уверенным движением; струны скрипки гудом гудели, им вторила роща, и даже кузнечики притихли. Музыкант играл, не сводя глаз с приближающейся девушки. А она не была больше Северией Пукштайте из деревни Аужбикай, она стала как бы вторым «я» артиста, и этот двойник возвращался теперь назад в свою обитель — в сердце артиста. Едва завидев Северию на пригорке, Миколюкас так и впился в нее глазами, мысленно сокращая разделяющее их пространство, и когда она подошла совсем близко, не опустил взор, а глядел огромными, полными бесконечной радости и восторга очами прямо ей в лицо. И Северия так же доверчиво и простодушно смотрела на Миколюкаса. Глаза ее при этом были расширены точно под воздействием атропина и подернуты влагою. Так, бывало, глядела она на мать, когда заканчивала ткать полотно, когда раздавались раскаты грома или когда она метала копны: погляди, мол, сколько получилось, как красиво, как страшно, как здорово.

Они молча вели сейчас такой разговор: глянь, какая духотища, прямо дышать нечем, и все-таки жизнь, пусть ты даже обездоленный крепостной, сладостна и отрадна. Ни о чем Миколюкас сейчас не задумывался, лишь глядел неотрывно ей в глаза, как вглядывался он когда-то в просторы своей души. Отныне он открыл новые просторы, им он станет улыбаться, ими будет жить, благодаря им перестанет замечать горести и тяготы будней. Северия тоже не проронила ни слова, а лишь уселась рядом и стала полевички да незабудки срывать, в метелочку их складывать. Наконец она сказала: