Изменить стиль страницы

— Вот ты, дурья твоя голова, знаешь, к примеру, кто такой был Гедиминас? Где тебе знать! Он был Великий литовский князь. И к тому же мудрый человек. Ведь и среди вельмож попадаются олухи, правда, не совсем такие, как ты. Так вот, Гедиминас и поручил управлять своим хозяйством, то бишь княжеством (вместе с троном), не кому-нибудь из старших сыновей, которых у него была целая дюжина, а самому младшему, его Яунутисом звали. Понятно тебе, дурачок, чего ради я, твой старший брат, долблю это тебе, младшему?

Довидукас, который приволок в избу различную упряжь для починки, сердито огрызнулся:

— Вот еще! Недосуг мне разбираться с твоими, как их там, Гадаминасами или Гидоминасами! Вот, взгляни, все полопалось, не упряжь — одни веревки, да и те истерлись. Связываю, привязываю, конца-краю этому не видно. Кожаную бы надо. Люди скажут, мы с тобой вдвоем с парой лошадей управиться не можем. Ты, Раполас, хоть бы малость на пашне подсобил, а? Мы бы тогда с тобой вместе землю обрабатывали, глядишь, и прокормились бы. Я так люблю пахать, мне любую работу только подавай. Да ведь сам видишь: не под силу мне это одному, придется нам с тобой умереть с голоду…

Лицо его скривилось в жалобной гримасе, потому что он и сейчас был голоден. Раполас, у которого с утра тоже маковой росинки во рту не было, в ответ лишь барабанил пальцами по столу. Разница между братьями заключалась в том, что подросток, спасаясь от голода, надеялся только на себя, а он, Раполас, знай озирался вокруг, кто бы его покормил — из жалости или просто так. И все-таки Раполас закончил свою речь:

— Я же тебе, дурачок, говорю: меня в дворовые берут, а нас с тобой от всех повинностей освобождают. Сможешь теперь свести концы с концами. Словом, управляйся сам, как знаешь, а будет на то воля божья — женись на тетёхе-дурёхе да и плоди на здоровье ребятишек. Я для этого ремесла не гожусь и тебе поперек дороги не стану.

Довидукас разрыдался: страшно ему показалось жить одному и горе мыкать. И все-таки Раполас в тот же день ушел из родной деревни в имение Савейкяй, где и стал распорядителем, лишь изредка возвращаясь ночевать домой. Довидасу от него только и было проку, что тот приносил из имения отслужившее свой срок, но еще довольно прочное кожье, которое шорник заменял новым, Так ему удалось приобрести вожделенную кожаную упряжь и недоуздок. И больше ничегошеньки, точно Раполас стал чужаком в родном доме.

Долгое время Довидукас едва сводил концы с концами. Трудно и описать, что это была за жизнь. Однако же как-то жил, не умер с голоду, как предсказал себе когда-то; даже его дела, по мере того как он входил в силу, понемногу пошли на лад.

Раполас же нашел подлинное свое призвание — стал распорядителем. Он распоряжался с усердием, которого от него трудно было ожидать: проявлял невиданное рвение и преданность Патс-Памарняцкасу. И все только за то, что его сытно кормили и одевали, а сам он для этого и пальцем не пошевелил. Он жил заботами только одного дня и ничего не желал более — лишь бы люди из его околотка вовремя являлись на работу и находились на своих рабочих местах, хотя бы для видимости. А когда господа были неподалеку, он, щелкая плетью, с громким криком обходил поле, хотя вообще-то ему было совершенно безразлично, сколько крепостные наработают, каковы плоды годовых усилий. Итак, он не распалялся, не бранился, никто не мог пожаловаться, что Раполас хоть раз перетянул его своей плетью, которой он то и дело щелкал о землю или размахивал без нужды.

Отойдя по причине своей нерадивости от крестьянских трудов, Раполас тем не менее ни на шаг не отдалился от деревни и односельчан — только они и были способны относиться к нему с непритворным почтением. Люди уважали его, любили и даже похвалялись перед другими своим распорядителем, который, можно сказать, почти шляхтич. Господские же манеры Раполаса выражались лишь в том, что он ловко вставлял в свою речь несколько нелитовских слов, которые переиначивал на свой лад, вроде говорил на собственном жаргоне. Излюбленным его словечком стало «дайся», переделанное из польского «zdaje się»[4]. Оттого и дали ему селяне кличку Дайся. И уж коль скоро Дайся ничем не мог облегчить им жизнь, то старался хотя бы ее не осложнять.

Судя по всему, он был типичным холостяком, которому на роду написано вековать свой век в одиночестве. Женщин он не то что не терпел, а просто не замечал. Батрачек не отличал от батраков. Всех держал в узде одинаково, всех обзывал дураками, но люди понимали, что дело тут в присущем только ему языке, а не в желании унизить их, поиздеваться. Будучи порядочным, чистым и целомудренным человеком, он никогда никого не унижал и не возвышал, не приставал с двусмысленными намеками к женщинам.

Так бы и кончил он свой век, если бы бесовки, в существование которых он свято верил, его не попутали — понимай, не окрутили в самый неподходящий момент: не перебесился безусым, так пожелал взять свое, когда уже седина в бороде. Запала ему в душу «тетёха-дурёха» — Северия Пукштайте, которая была вовсе не из тех бабенок, что столько лет крутились у него перед глазами, — не исключено, в надежде приглянуться. И хотя Северия была уже деваха в теле, чего доброго, совершеннолетняя — такой разрешено и на векселях расписываться, однако родители не отпускали ее на работы в поместье, предпочитая отправлять туда вместо нее нанятую работницу. Так что она никак не могла ввести в искушение стареющего Раполаса.

Как же тогда все случилось-то? Но разве он знает, когда и с какой стати на здорового человека хворь навалится? В том, что это ведьмины козни, Раполас ничуть не сомневался. Только он при этом сам себе удивлялся — отчего у него нет никакой охоты сходить к какому-нибудь ворожею, чтобы тот снял с него чары, или к настоятелю, чтобы тот прочитал над ним молитвы-заклинания, избавляющие от наваждения. Несомненно, он был поражен мучительным недугом, но, странное дело, вовсе не желал от этого недуга избавляться. Куда там! Он не сменял бы свое нынешнее состояние ни на какое другое. Мало того — поступился бы даже своим привольным житьем дворового только ради того, чтобы посвататься к Северии.

«Я ведь, дайся, не молокосос какой-нибудь. Не потаскун, дайся. Да если бы мне эти тетёхи-дурёхи, дайся, были позарез нужны, я бы уже давно их целую сотню имел. Ведь мне, дайся, уже под пятьдесят… Да и что бы я делал с этой дюжей девкой? Куда ее девать? У Довидаса и без того негде повернуться. Станут две тетёхи-дурёхи у одной печки задницами сшибаться. Мы-то с Довидасом, может, и не передеремся, да только хлеба на всех, ей-богу, не хватит».

Так в сотый раз уговаривал себя Гейше, ворочаясь в постели с боку на бок и никак не находя удобного положения, чтобы наконец заснуть. Он не смыкал сухих, воспаленных глаз. Он горел огнем, метался в жару, не переставая думать об одном и том же, видеть только ее — Северию Пукштайте из деревни Аужбикай. Во всех членах он чувствовал какую-то иную силу, не подвластную доводам разума. Околдовала его Северия, иначе не скажешь. Он мысленно видел ее то близко, и тогда хотелось, чтобы она была совсем рядом, то в отдалении, и тогда хотелось, чтобы она исчезла совсем. Но девушка не приближалась и не удалялась, а лишь доставляла ему все те же муки.

Раполас забросил свои обязанности. Не брал больше в руки плеть. Перед работниками вечно появлялся заспанный, ничего не замечал вокруг, даже их откровенных плутней. Он все думал и думал об одном: где он может встретить Северию еще раз? Неужто рыскать за ригами или кружить возле ее клетушки? Ведь он распорядитель, дайся, не молокосос какой-нибудь. Самому смешно. Правда, он мог бы пойти прямо к ее родителям. Раньше-то, бывало, заглядывал. Это был его околоток. Так что ничего странного. Да вот беда — стоило начаться этому наваждению, как Раполас стал обходить деревню Аужбикай стороной. И чем больше была нужда заглянуть туда, тем сильнее он сопротивлялся, даже если требовалось поторопить людей на работу в имение. Раньше, бывало, ни одного двора не пропустит, чтобы не перекинуться словом-другим:

вернуться

4

Кажется (польск.).