Изменить стиль страницы

— Бабушка Фетинья? — выдохнула Василиса. — Горе-то, бабушка!

— Обозналась, голубушка, — зашамкала беззубым ртом старушка. — Век Ульяной кличут.

— Ульяной? — будто во сне протянула Василиса. — А мне к бабушке Фетинье надо… К бабушке Фетинье пойду.

Долго шла улицами и переулками, и всюду из храмов неистово и жутко неслось: анафема, анафема, анафема! Тягуче, заунывно гудели колокола, гудели неумолчно и гнетуще. Православный люд снимал шапки, крестился, немея от замогильного звона и зловещих проклятий.

Избенка бабки Фетиньи находилась неподалеку от «Убогого» Варсонофьевского монастыря, в одном из глубоких рождественских переулков. Избенка, ветхая, покосившаяся, притулилась к краю пустынного Бабьего овражка. (К ведунье приходили лишь девицы и женки, приходили тайком от матерей и мужей, зачастую прячась в зарослях овражка.) Старое, шаткое крылечко занесло снегом. Василиса вошла в избу. Сыро, тихо, темно.

— Жива ли, бабушка Фетинья?

Никто не отозвался. Оглядела лавки, залезла на печь, пошарила рукой по полатям. Никого! Печь давным-давно остылая. Голые лавки, голый щербатый стол, одни лишь сухие пучки кореньев и трав висят по закопченным стенам. Ужель преставилась Фетинья?

Повернула было вспять, а навстречу двое мужиков в овчинных полушубках. Один из них, княжистый и чернобородый (да это же тот самый мужик, узнала Василиса, что помог ей из Боровицких ворот выйти!) недобро молвил:

— Не спеши, женка, дельце есть.

Мамон упредил еще днем: жди гостей ночью. Евстигней поскучнел, заохал:

— Не по нутру мне твоя затея. Как бы в дураках не остаться.

Евстигней умел проворачивать торговые дела, объегоривать, ковать из полтины рубль, но в лихих делах терялся, чувствовал себя робко и неуверенно.

— В убытке не будешь. За Ивашку Болотникова полцарства Шуйский отвалит. Смелей, Саввич!.. Но чтоб Варвара и Гаврила твой шалопутный ни о чем не знали. Сам ночью встреть.

Встретил, указал на подклет старой избы. Мамон и Давыдка тащили Василису чуть ли не на руках: женка висла, падала и тихо стонала.

— Уж не вином ли опоили? — спросил Евстигней, когда женку положили на лавку.

— Зельем сонным. А то б и не привели. Брыкалась, как кобылица, едва уняли, хе.

— По Москве-то как шли? — удивился Евстигней: знал, что ночью все улицы перегорожены колодами и решетками — ни конному, ни пешему не проскочить.

— Не забывай, что я государев палач из кремлевской Пыточной. Грамоткой наделен, — ухмыльнулся Мамон. — Палачу дорога везде открыта, тем паче с женкой гулящей, хе.

Женку тотчас сморил сон; лежала на лавке с бледным, осунувшимся лицом; из-под кики с жемчужными поднизями выбились густые шелковистые волосы. Евстигней долго разглядывал Василису, сопел крупным мясистым носом.

— Давно, поди, не видел женку? — спросил Мамон.

— Никак годков восемь. До сих пор ладная баба.

— Губа не дура, — хохотнул Мамон. — Не сподобишь ли женку? Бывало, горазд был. На себе-то всех баб изъездил.

— Буде зубы скалить. Грешно в пост о блуде толковать.

— Попы замолят, хо! Чтоб они делали, коль грешники перевелись. Ни служб, ни казны, ни жратвы. Нагишом бы в алтарь ходили. Вся христова вера на грешнике держится. Ублажи, сказываю!

— Не срамословь, богохульник! — осерчал Евстигней. — В моем доме ни блуда, ни святотатства не потерплю… Нельзя здесь быть женке.

— А где ж? Твои в новую избу перебрались. Запри на замок, никто и не сведает.

— Запереть недолго… А коль орать начнет да в дверь бухать? У меня тут днем людно, приказчики ходят.

— Связать, кляп в рот — и вся недолга.

— Чай, я не разбойник. Все ж она человек, душа христианская.

— Так куда ж? — недоуменно уставился на купца Мамон.

Евстигней помялся, повздыхал и наконец молвил:

— Ну да бог с тобой. Спрячу понадежней, — откинул рогожу с полу, ухватился за скобу крышки. — Тут у меня лаз в подземок.

Спустились с фонарем, пригнувшись, прошли пару сажен и очутились перед низкой сводчатой дверью с пудовым замчищем. Евстигней выудил из темного угла ключ, рука затряслась. Господи, опамятовался он, лиходея впускаю, пожитки снесет. И дернул же черт с Мамоном связаться! Разорит, ограбит!

— Чего возишься? Дай открою.

— Щас… щас, Ерофеич… Заходь.

Вошли. Мамон присвистнул. Подземок широк и просторен, выложен бревнами. Печь, сундуки, лавки, стол. В правом углу образ всемилостивого Спаса.

— Да тут целая изба! Есть где отсидеться… Ивашки Болотникова, что ль, испугался? Придет на Москву, а купец в подземок. Ай да Евстигней Саввич, ай да пройдоха!

— Буде, говорю, скалиться. Тащите женку.

Давыдка выследил и сына. Ходил за Никиткой по Великому торгу; тот сновал по рядом и пытал коробейников и торговых сидельцев: не видел ли кто вчера его пропавшей матушки, не случилось ли какого лиха на торгу. Дольше всего задержался в Бабьем ряду, куда частенько наведывалась матушка.

— Ведаем Василису, но вчера ее на торгу не примечали, — сказывали женки.

В Монистном ряду к Никитке ступил чернобородый мужик с шишкастым носом.

— Матушка, гришь, пропала. Гришь, в телогрее была? Видел. На голове кика с жемчужным очельем. Сапожки алые.

— Она! — обрадовался Никитка. — Где видел?

— Да тут, на Пожаре. Вчера я на извозе был. Матушку твою к бабке-ворожее возил. Никак у нее и заночевала.

— Так поехали!

— Ныне я без лошади. Подковы надо сменить. Айда пешком.

— Айда! — охотно кивнул Никитка.

Давыдка шел с парнюком, приглядывался. Рослый, ладный детинушка, в плечах широк. А и всего-то годков пятнадцать.

— Малей Томилыч, поди, с ног сбился?

— Он по божьим домам матушку ищет. Думал, лихие пристукнули.

Когда Никитка вошел в избушку бабки Фетиньи, встречу ему шагнул огромный, дикого вида мужичина с рыжей курчавой бородищей. Поднял свечу, вгляделся.

— Схож… Вся рожа Ивашкина, хе.

Удача, казалось, сама плыла в руки Мамона. И недели не пройдет, как Болотников угодит в его силки. Уж то-то потешится он над Ивашкой, то-то поизмывается! Дважды уходил из его рук Болотников, но в третий раз ему не выскользнуть. Сам придет, и аркан не понадобится. Без ума был от своей девки, наверняка и сейчас не забыл Василису. А тут еще и родной сын объявился! Наследник, отцовская плоть и кровь. Непременно клюнет Болотников, лишь бы похитрей дельце обставить.

В Мамоне взыграла охотничья страсть — звериная, безудержная. Он охотился всю жизнь — за беглыми людьми, за девками (великий распутник!), за казной. Нынешняя же охота за Болотниковым была самой хищной и вожделенной. Аж кулаки зудели!

Вначале он помышлял спрятать Никитку у Пронькина, но передумал: вместе мать с сыном держать нельзя. Пусть Никитка остается в избе умершей Фетиньи, пусть покуда будет пленником. «Спасет» же его верный подручник Мамона — Ермила Одноух. (Это его ждал Мамон в тот день, когда впервые увидел Василису на Ивановской площади). Ермила появился лишь через неделю, понуро доложил: казну из Николо-Угрешского монастыря захватить не удалось. Князь Михаил Скопин, сопровождавший подводу с деньгами, изрубил со своими людьми едва ли не всю ватагу.

Мамон ушам своим не поверил: сотня лихих — в каких только стычках не были! — не могла осилить два десятка княжьих холопов.

— Век таких бар не видел, — разводил руками Одноух. — Будто сатана на коне. И удалью, и хитростью взял.

Мамон хоть и рассвирепел — сколь денег уплыло! — но долго на Ермилу не гневался: нужен ему был Одноух. Ловчей Ермилы никто в чернецы не «постригался». Сколь ризниц уже очистил!

К Василисе пришел ночью.

— В здравии ли, женка?

— Где я? — прижавшись к стене, спросила Василиса. — Зачем заточили сюда?

— Зачем? — поставив на стол фонарь, переспросил Мамон. — Для дела, женка… Да ты не пужайсь, не трону.

— Кто ты? — Василиса не узнавала Мамона. — Какая корысть прятать меня?

— Деньги нужны, женка. Деньги — крылья, с ними ни ума, ни силы не надо. Стоит крякнуть да денежкой брякнуть — все будет, хе.