Изменить стиль страницы

Узник сидит на скамье. Руки связаны, рубаха изодрана в клочья, лицо окровавлено.

— Сего вора, — остро глянув на преступника, молвил один из подьячих, — кличут Матвейкой Аничкиным. В ближних атаманах у Ивашки Болотникова ходил.

— Ведаю, — буркнул дьяк.

Мамон встрепенулся. Знатная птица в клетку угодила! Сыскные люди и земские ярыжки с ног сбились, чтоб изловить Аничкина.

— Как ты посмел, вор, на царя руку поднять? На помазанника божьего? — сурово вопросил дьяк.

— Царь на Руси один — Дмитрий Иваныч, сын Ивана Четвертого. А Шуйский… Шуйский — приспешник боярский. Не люб он народу.

«Воистину, — невольно и желчно подумалось дьяку, — царь никому не люб — ни черни, ни боярам. Бояре в Речь Посполитую тайных послов снарядили. Помышляют на троне Сигизмунда видеть либо королевича Владислава».

Дьяк знал многое, знал, от кого и кто направлен к московскому послу Григорию Волконскому (тот три месяца сидел в Речи Посполитой под Гродно и ожидал, когда будет допущен к Сигизмунду в Краков). Знал и помалкивал: не хотел видеть в царях Василия Шуйского. Не такой нужен великой Московской державе государь. Вся Русь возмущена его царствованием. Эк до какой замятни довел державу. Другой, другой царь надобен. И не Жигмонд с Владиславом. Эти станут пешками в руках бояр. Боярам же порядки польские всегда по нраву: короли пляшут под дуду панов, почитай, никакой власти не имеют. О том и московские бояре тщатся. Подавай им правление на польский лад!.. Но то худо, зело худо. Не станет крепкого царства, коль бояре будут царем помыкать. Не станет! Новый Иван Грозный надобен, чтоб о державе неустанно пекся, о силе и славе ее помышлял. У Шуйского же слава худая. Не токмо народ, но и бояре в него веру потеряли, не надеются на Шуйского. Не тот он, знать, человек, дабы крамолу извести. Надо к ляхам на поклон идти. Крепко же перепугались высокородцы. И не столь из-за правления Шуйского, сколь из-за мужиков и холопов. Возьмут Москву и примутся боярские головы сечь. Спасаться надо, ляхам в ноги кланяться. Дурни, чревоугодники, себялюбцы! Нет на вас Ивана Грозного. Ради своей корысти готовы сатане Русь продать. Тщеславны, князьки удельные! Борис Годунов им был не по сердцу. Еще бы! Тот бояр не шибко честил, норовил на дворян опираться, за море выйти. Норовил Русь укрепить и с иноземцами торговать. По нутру ли сие вотчинникам? Сколь Борису Годунову кровушки попортили! Уж на что здоров был, да и то не выдюжил. Жаль, жаль Бориса.

Обок громко кашлянул в кулак подьячий. Левонтий Петрович качнулся в кресле, повернулся к Аничкину.

— Поведай, вор, с кем на Москве людишек к гили подбивал?

— А чего народ подбивать? — усмехнулся Аничкин. — Москва сама к Болотникову ходила.

— Лукавишь, Матвейка. О воровских делах твоих давно на Москве наслышаны. Ты, почитай, в каждой слободе народ мутил. И не один, а заодно с другими ворами, что Болотниковым посланы. Назови лазутчиков, и царь сохранит тебе жизнь.

— Буде, дьяк, зубы заговаривать. Пожалел волк кобылу: оставил хвост да гриву.

— Языкаст, вор. Ну да кат у меня досужий. Он те язык ниже пяток пришьет.

— Не пугай, дьяк.

— Так и не укажешь своих подручников?

— Не скажу, дьяк.

— Скажешь, скажешь, вор, — кивнул Мамону. — Свиным голосом запоешь.

Мамон привязал Аничкина к скамье, стянул руки и ноги тонким сыромятным ремешком.

— Жарко будет, атаман, — взял с лавки кнут, дважды, разминаясь, рассек воздух, а затем широко отвел назад руку и с оттяжкой полоснул Матвея, вырезая на спине кровавую, рваную полосу. Аничкин заскрежетал зубами.

— Сказывай, вор! — прикрикнул дьяк.

Аничкин молчал. Свистнул кнут — в пятый, десятый, двадцатый раз. Спина — кровавое месиво.

«Стоек же вор, — подумалось Левонтию Петровичу. — Ужель не заговорит? У Малюты молчунов еще не бывало. Заговорит! Ишь как увечит. Могуча рученька. Иной вор после первого кнута заговаривает… Насмерть не забил бы. Эк дорвался».

— Буде пока. Полей-ка вора.

Мамон зачерпнул из кадки ковш рассолу и начал плескать на кровавые раны. Аничкин закорчился.

— Лей, кат, лей!.. Что, тяжко, вор? Змеей вьешься. Тяжко! А ты б не брал на себя столь греха. Назови людишек своих и покайся. Сними грех.

— Не выйдет, дьяк, — прохрипел Аничкин. — Буду на том свете попа в решете возить.

— Еще и шутишь, вор. А ну, кат, подогрей веселого.

Мамон сунул в жаратку длинные клещи, выхватил раскаленную добела пластину, прислонил к Матвеевой спине. Аничкин глухо застонал. Мамон же жег тело и кропил соленой водой раны. Матвей, чтобы не закричать от жуткой боли, глухо и деревянно рассмеялся:

— Сон намедни привиделся, дьяк. С чертями горилку пил… Был со мной еще один грешник. С тобой схож. Борода пегая, в терлике. Наверняка ты. Нос с горбинкой… От вина ты отказался, грешно де в Великий пост, сроду-де чарки в пост не пригублял… Черти засомневались. Ужель, пытают, за семь недель к винцу не приложился? Нет, отвечаешь. Врешь, закричали черти. Нет такого человека на Руси, кой за Великий пост винца не отведает. Курица и вся три денежки, да и та пьет. Врешь! А ну сымите с него портки — и на сковородку… Сняли, на каленую сковороду посадили. Коль не пьешь-де, усидишь, стерпишь, бог муки зачтет, он мучеников любит, в рай принимает. А коль… Не успел гузно поджарить и заверещал: пью, грешник я, пью! А коль пьешь, сказывают черти, дуй ведро, да дуй до донышка, не то вновь на сковороду посадим. Выдул — и тотчас брюхо лопнуло. Окочурился… Слаб ты духом, дьяче. Ни в раю тебе не быть, ни в аду не веселиться. Собакой сдохнешь. Смерть же твоя скорая. Иван Исаевич вслед за Шубником повесит. Уж больно много ты, собака, людей на тот свет отправил.

— На дыбу! — приказал дьяк.

Мамон освободил Аничкина от сыромятных ремней, поднял, отвел руки назад и связал их у кисти веревкой, обшитой войлоком; другой конец веревки перекинул через поперечное бревно дыбы.

— Сказывай, вор!

— Напрасно стараешься, дьяк, — сипло выдохнул Аничкин.

— Дыбь!

Мамон принялся натягивать веревку, поднимая и выворачивая у Матвея руки. Подошел пыточный стрелец, накрепко связал ремнем ноги. Аничкин повис на вытянутых руках. Мамон звучно сплюнул и с такой силой нажал ногой на ремень, что руки Матвея хрустнули и вышли из суставов.

Теперь вновь загуляет кнут, загуляет страшно, жестоко, вырезая, словно ножом, лоскуты мяса до костей. Но Мамон на сей раз изменил черед пытки. Он взялся за ручник и стальные иглы. Он давно уже понял: ни от кнута, ни от рассола, ни от каленого железа Аничкин не заговорит. Он сам железный, но и на железных людей есть управа — ни один еще преступник не одолел его излюбленной пытки.

Мамон сел на табурет, притянул Матвеевы ступни и принялся неторопливо вбивать под ногти иглы. Ох, какими сладкими, опьяняющими звуками отдавались в его сердце протяжные стоны Аничкина!

Дьяк изумился бешеным, горячим глазам ката. Господи, да этот и матери родной не пощадит. С каким упоением он лютует и свирепствует! Господи, какое же адское терпенье надо иметь узнику!

Не выдержал, подбежал к кату, пнул ногой.

— Буде!.. Буде, Малюта! Мне живой вор надобен. Буде!

Минули сутки. Аничкин глухо стонал, метался в жару, гремел цепями. Узник, прикованный к железному кольцу неподалеку от Матвея, участливо ронял:

— Потерпи, потерпи, детинушка… Эк потешились над тобой изверги. Живого места нет.

Аничкин облизнул пересохшие губы.

— Пить!.. Пить, дьяволы!

Но кружку воды подадут лишь утром, надо ждать всю ночь.

— Потерпи, детинушка. За терпенье дает бог спасенье. Поживем, еще, погреемся на солнышке. Потерпи!

Узник был крепок телом, но стар годами, его еще не били кнутом и не подвешивали на дыбу.

— А ты как сюда угодил? — с трудом ворочая языком, спросил Аничкин.

— Эва, детинушка. Ныне пол-Москвы в темницах. На Варварском крестце Шуйского хулил. Изрекал, чтоб Болотникова держались.

— Веришь в него, отец?

— Верю, детинушка. Он человек праведный, за народ стоит. Даруй же, господь, ему победу. Уж так бы хотелось пожить в волюшке.