Изменить стиль страницы

Сапоги у «батюшки» дышали на ладан, вот-вот развалятся, но отче и не думал вновь садиться на подводу. Знай семенит да горячо бормочет молитвы.

Вскоре подъехали к Скородому — мощной деревянной крепости на высоком земляном валу. У водяного рва (с мостом) обоз остановил караульный.

— Откуда, служилые? Чё везете?

— По государеву делу! — строго отозвался пятидесятник. Был зол, утомлен дальней дорогой.

— Чё, говорю, везете?

— Не мешкай! — закипел пятидесятник. — Подымай решетку!

Пока стрельцы бранились, Матвей зорко оглядывал крепость. Грозна, неприступна. Высятся четырехугольные стрельни с проездными воротами, десятки глухих башен; на стенах и башнях — тяжелые медные пушки и затинные пищали.

«Шуйского врасплох не возьмешь. Ишь, сколь пушек поставил. Берегись, народная рать! Крепкий орешек. Но это лишь Скородом, дале орешки еще крепче. Белый город, Китай-город, Кремль. Три каменных пояса. Сколь раз ордынцы о них спотыкались. Мудрено Москву взять. Тяжко тут придется Ивану Исаевичу. О-го-го, какое войско надобно! А зелья, а пушек, а брони? С дубиной на стены не полезешь. Тяжко, тяжко Москву брать!»

Миновав Калужские ворота и оставив обоз, «батюшка» и Аничкин оказались в Наливках. Жили здесь дворцовые кадаши, стрельцы да иноземцы, заселившие улицу еще со времен Василия Третьего.

Неподалеку от храма Всемилостивого Спаса — приземистый сруб государева кабака; на дубовом подклете, с узкими зарешеченными оконцами, с красным петухом на тесовой кровле. Подле широких, настежь распахнутых дверей толпились бражники. Из кабака выплеснулась лихая, разухабистая песня:

Ох, ходил я, ходил, с кистенечком хаживал, Убивал и зорил, и ватаги важивал…

— Смел питух, — одобрительно молвил Аничкин. — Под носом у стрельцов горло дерет. Смел! Нет, ты токо послушай, отче.

Матвею наскучило пребывать в немых, и теперь, после нескольких дней молчаливой поездки, его потянуло на разговор. Теперь можно и рот раскрыть. В немых же он решил идти лишь до Москвы, зная, что стрельцы проверяют на безлюдных дорогах каждого путника.

«Батюшка» замедлил шаг, кивнул на кабак. В шустрых, озорных глазах его мелькнули веселые искорки.

— Опрокинем по чарочке, сыне. Чай, по Москве идем.

— И не грех тебе, благочинный? — рассмеялся Аничкин. — Достойно ли в твоем сане по кабакам ходить? То лишь попу-расстриге дозволено.

«Батюшка» вздохнул и посеменил дальше, направляясь к Голутвенной слободке. Проходя мимо клетей и амбаров, обнесенных крепким деревянным тыном, пояснил:

— Подворье Голутвина монастыря, что в Коломне. Возят сюда чернецы хлеб, соль и рыбу… А вот и Болото. Ишь ты, новый мост перекинули. Глянь, какой ладный да крепкий. С чего бы это царь расщедрился?

— И гадать неча. Тяжелую пушку по худому мосту не перетащишь… А там что?

Москву Аничкин знал плохо, был в ней всего дважды, да и то наездом. Афоня же шел по стольному граду, как по своему селу: как-никак, а десять годов на Москве прожил, почитай, на каждой улочке побывал.

— А дале, Матвеюшка, торговые ряды, Конская площадка да кузни. Слышь, мастеровые постукивают? А за ними — Государев сад и дворы садовников. Нам же — к Белому городу.

Вскоре вышли к реке Москве. Вдоль белого Кремля и Китайгородской стены неслись по тихой воде красногрудые струги под синими парусами. Встречу им, от Яузы, шли на веслах купеческие расшивы и насады, шли к бревенчатому «живому» Москворецкому мосту, перекинутому от Зарядья к Балчугу.

— Экое загляденье, Афанасий! — восторженно воскликнул Аничкин, показывая рукой на мощный, величавый Кремль. В третий раз он в Москве, но разве можно когда-нибудь налюбоваться сказочным благолепием теремов, башен и соборов, разве не дрогнет сердце от неслыханной красоты.

Оба сняли шапки, закрестились на златоверхие храмы. Позади раздался громкий окрик:

— Гись!

Матвей отпрянул в сторону, но плеть достала, больно ожгла плечо. Мимо промчались боярские послужильцы — шумные, дерзкие. А вот и сам боярин верхом на игреневом коне. В летней золотной шубе, высокой бобровой шапке. Прохожие жмутся к обочине, сгибаются в поясном поклоне. Один из послужильцев подъехал к Матвею.

— Гордыня обуяла?

Теперь уже хлесткая плеть прошлась по спине. Лопнула холщовая рубаха. Матвей сжал кулаки.

— Кланяйся, сыне, кланяйся! — торопливо подтолкнул его Афоня.

Аничкин и сам уже спохватился. Сдернул войлочный колпак, отвесил поклон. Послужилец, скаля белые зубы, отъехал к боярину. Аничкин звучно сплюнул. Афоня же назидательно молвил:

— Москва, сыне. Кинь шапкой — в боярина попадешь. Не зевай, ходи с оглядкой, иначе спины не хватит. Москва!

Аничкин, укрощая злость, опустился на землю. Ныли плечи, спина, но старался боли не замечать. Думал о другом: крепись, крепись, Матвей! Ныне ты не в Диком Поле, а в боярской Москве. Здесь, за этими высокими крепкими стенами, твой враг.

Теперь он смотрел на Кремль другими глазами, не замечая ни величия древнего каменного детинца, ни нарядных палат и теремов, щедро раскинутых по холмам. Все потускнело, померкло. Стены зло ощетинились башнями, бойницами и пушками. Все это вражье, все это надо брать великой кровью. Шуйский с боярами ворота не откроет. Сколь мужиков, казаков и холопов загинет, дабы оказаться в царском детинце. Крепись, Матвей, крепись! Ныне ходить тебе по боярской Москве, как по горячей сковороде. И помни: тебя послала народная рать, послала на славный подвиг. Погибни, но сверши его! А покуда будь сметлив и осторожен. И терпенье, великое терпенье, Матвей!

Аничкин поднялся. Афоня коснулся его плеча.

— Больно голуба?

— У меня кожа дубленая. Случалось, и под батогами стоял.

— И меня не единожды потчевали, — сказал Афоня. — Ну да уж такая наша доля мужичья. Идем дале, голуба.

Деревянным мостом вышли к Водяной башне Белого города. Здесь стрельцы уже не задерживали, через проезжие ворота сновали толпы народа. Матвей, поотстав от Афони, шел неторопко, дотошно разглядывая башню. Крепка, неприступна, с подошвенным, средним и верхним боем. Вдоволь пищалей и пушек. Дубовые ворота обиты железом. Сейчас они распахнуты, висят пудовые замчищи на медных затворах. Сверху, над проемом (изнутри башни) виднеется толстая железная решетка; ночью она перекроет ворота. Вверху — набатный колокол. Над воротами — медный образ Николая-чудотворца и слюдяные фонари со свечами. Тянутся через ворота нищие, калики перехожие, блаженные во Христе. Их много: рваных, убогих, с худыми изможденными лицами, с тоскливыми взорами.

— Экая бедь на Москве, — говорит «батюшка». Осеняет сирую голь крестом и шустро продолжает путь.

Узким, кривым переулком вышли на Чертольскую. Улица длинная, широкая, мощенная бревнами. За глухими заборами высятся боярские каменные палаты и хоромы в три яруса. На крышах, в смотриленках, виднеются караульные глядачи; чуть где пожар, разбой, воровство — и захлебнется тревогой звонкое било, всколыхнется боярское подворье.

У церкви Похвала Богородице Афоня замедлил шаг.

— Запомни сей храм, Матвеюшка. Здесь покоится тело самого лютого опричника, самого страшного ката, что Русь сроду не видывала. Зовут его Малюта Скуратов.

— Наслышан, отче. Кто ж Малюту не ведает. Знатно он бояр казнил. Вот бы ныне такого на господ напустить, то-то бы хвост поджали. Запомню сей храм! — весело молвил Аничкин.

— Запомни, Матвеюшка. Помер же Малюта не своей смертью. В Ливонии из немецкой пищали сразили. Царь Иван Грозный горевал шибко, в любимцах опричник у него ходил. Повелел привезли Малюту из неметчины и в оной церкви захоронить. Опричник-то тут, в Чертолье, жил. Зришь обитель за каменной оградой? То Алексеевский женский монастырь. Поставлен на месте дворов опричников. Тут и Малютины хоромы стояли. Всесильный был человек. Не зря ж, поди, Борис Годунов Малютину дочь Марию себе в жены взял. И людской молвы не побоялся. Не каждый дочь палача под венец поведет. Правда, сказывают, не любил Годунов свою благоверную…