104. ЖАН-РИШАР БЛОК В КАЗАНИ
Он посмотрел горячими глазами
На рыхлый снег, на деревянный дом,
На комья туч свисающих — и замер,
И выговорил «каррашо» с трудом.
Как много дела впереди осталось!
Общительный, насмешливый смельчак,
Он знал, что это все-таки не старость
И не последний все-таки очаг.
В таком тылу, за столько верст от бури,
От яростной работы фронтовой…
И все-таки, грустя и каламбуря,
Чужой земле он повторял: «Я твой!»
«Я твой» — в госпиталях и у танкистов.
«Я твой» — на всех вокзалах… И, как сноп
Зенитного прожектора неистов,
Бил юношеской радости озноб.
Ему хватало зрения и знанья
На много дней, на много верст вперед.
Изгнанье? — Нет, не может быть изгнанья,
Париж? — Наступит и ему черед.
Ведь если долго всматриваться — вот он,
Любимый камень вымерших громад,
Где встал с картавым окриком «ферботен»[61]
Прямой, как палка, наглый автомат.
Ведь если долго вслушиваться — тут же
Возникнет песня Франции родной.
И он согрелся в нашей снежной стуже.
Он ей поверил. Только ей одной.
105. МОСКВА ФРОНТОВАЯ
Любимая! Еще раз — с Новым годом!
Бывало, вопреки всем непогодам,
Едва взмахнешь ты рукавом —
И пляс пошел, и песням нет конца там…
Так было и в двадцатом, и в тридцатом,
И год назад, в сороковом.
Ты шла как буря сменой поколений,
Не зная лжи, отчаянья и лени,
В колокола времен звоня;
Сгорев дотла, опять слагала песни,
Не сгинула на баррикадах Пресни
И хорошела от огня.
И вот враги подкрались издалече,
Чтоб онемечить, насмерть искалечив,
Твое прекрасное лицо.
И тыкались их волчьи морды в пене,
И лязгали клыками в нетерпенье,
Сдвигаясь в тесное кольцо.
Ты снилась им, Красавица! Но стужа
Охватывала фланги их всё туже
Во всю стоверстную длину.
И, выйдя в правый бой, ты разметала
Обломки вражьих тел, куски металла
В Волоколамске и в Клину.
Сверкала ночь в мохнатых крупных звездах.
Крепчал мороз. Яснел прозрачный воздух.
Заиндевели провода.
И, час победы к родине приблизив,
Подкову волчьих вражеских дивизий
Ты разогнула навсегда.
Такой тебя запомню навсегда я:
Прифронтовая, грозная, седая,
Завьюженная до бровей.
Идут колонны танков. Это значит,
Что новый год по-праздничному начат
В железной кузнице твоей.
106. НЕОКОНЧЕННОЕ ПИСЬМО
Он писал:
«Дорогая жена. Я пропал
В этой чертовой страшной войне.
Ровно месяц не мылся, неделю не спал.
Дорогая, молись обо мне».
Он писал:
«Посылаю в подарок браслет
И кавказский каракуль седой.
На каракуле крови запекшейся след.
Надо смыть эту гадость водой».
«Надо смыть» — подчеркнул. И потом:
«Впереди
Еще русская злая зима.
Полученье подарков моих подтверди.
До свида…» —
И не кончил письма.
Где-то ухнуло грозно, и рухнул настил.
Вот лежит он, еще не остыл.
Он недолго на нашей земле прогостил.
И письмо не отправлено в тыл.
Ни браслет золотой, ни каракуль седой
Не дошли до вдовы молодой.
Нашей крови не смыть никакою водой —
Ни дунайской, ни рейнской водой.
107. ГЕРМАНИЯ
Широк наш фронт, неслыханно широк!
И нам не хватит крыл воображенья,
Чтобы обнять размах его дорог.
Но всюду, где идут сейчас сраженья,
Ты трупы их замерзшие найдешь.
Они лежат ничком, согнув колени, —
То павшего народа поколенье,
Краса германской крови, молодежь.
Народ. Он был когда-то славной частью
Великой человеческой семьи.
Чем смерить глубину его несчастья,
Его отверженности меж людьми?
Когда-то был он чист, бессмертен, молод,
Звенел по наковальне тяжкий молот.
Веретено жужжало словно шмель.
Курчавился в отцовской кружке хмель,
Как вдохновенье Себастьяна Баха.
И Фауст по вселенной колесил
Так вольно, так без устали и страха,
Что на сто лет хватило этих сил.
Мы помним, как в притонах, в звоне джазов,
Подземный ключ инфляции вскормил
Ораву педерастов и громил,
На лицах их зловещий грим размазав,
И в Спорт-паласе под свистки и вой
Вертлявый, щуплый, наглый человечек,
Баварский писарь, прусский контрразведчик
Уже готовил номер боевой.
По части мокрых дел он был не промах
И, года два на месте протопчась,
Пошел ва-банк на ста аэродромах,
Чтоб обогнать Европу хоть на час.
Война! На дне его мыслишек злобных
Гнездилась греза злейшая стократ.
Дымили жерла дул слоноподобных,
Шли танки по цементу автострад.
Война, война! Еще не пал Мадрид.
А где-то в буре завтрашней, недальной,
Уже летел дракон войны тотальной,
Париж и Прага плакали навзрыд.
Так вот зачем покончил Вертер с жизнью
И сто раз жить его творец хотел,
Чтоб этот шпик без чести, без отчизны
Плясал на свалке юношеских тел!
Так вот зачем ребята Карла Моора
Шли на тиранов, шли на штурм веков,
Чтоб этот шут развел штурмовиков
По своему подобью! — Вот умора!
Германия! Всех скрипок голоса,
Всей шиллеровской молодости буря,
Всей просветленной готики леса —
Всё было передернуто в сумбуре…
Тогда герр доктор Геббельс возгласил
По радио во все концы вселенной,
Что над его Германией растленной,
Тащившей лямку из последних сил,
Нависла гибель. Несмотря на ругань,
На фельетонный и блатной словарь,
Заметно было, что министр испуган,—
Затрепетала пакостная тварь.
С тех пор прошли не месяцы и годы
В огне фугасных и термитных бомб —
Прошло тысячелетье непогоды,
Забывшее о небе голубом.
И год настал. И год еще не прожит,
Когда, любовь и жалость истребя,
Неслыханная битва подытожит
Решенье, роковое для тебя.
Пока вопила в Подмосковье вьюга,
Пока гудел от севера до юга,
От Балтики до Черноморья шквал,
Пока он в океанах бушевал,
Лохмотья пены по свету кидая,
Стремился к Бирме, угрожал в Китае
Труду народа и его борьбе,—
В какой-нибудь нетопленой избе,
В колхозе, не отмеченном на карте,
Вчера, сегодня, в январе иль в марте —
Грозил разгром, Германия, тебе!
Когда мои товарищи вчера
Входили в пункт, недавно населенный,
Который стал землей испепеленной,
И с песней их встречала детвора;
Когда на перекрестке черных улиц
Три призрака, три оборванца, три
Фашиста с автоматами рванулись:
«Gib uns dein Brot!»[62] —
Дай хлеба иль умри!
Что это было?
Гибель человечья!
Не только кровь, и пламя, и свинец,
А сквозь свинец, и пламя, и увечья
Фашистского чудовища конец.
На облаках, в столбах огня сплошного,
На южном море, в северном краю,
В снегах, в провалах сумрака лесного
Мы боремся — и победим в бою!
Тогда народ германский вспомнит снова
И молодость и музыку свою.