Изменить стиль страницы

Пришел, говорили и час и два. Мария Сергеевна, как опытный педагог, учит не поучая. Берет строфу и показывает, что этот эпитет ее губит. Подумаем над эпитетом. Думаем долго. Придумали. Оказывается, одно слово потянуло за собой другое, третье. Поворачиваешь, ворошишь строфу, и вот глядишь — она другая, она ближе к искомой истине оригинала. Звоним по телефону Галкину. Он слушает, соглашается, но… Это «но» грозит новыми переделками. Мария Сергеевна устала. Пришел после обеда — досиделись до сумерек.

— Перерыв! — говорит Петровых. — Довольно.

Свет не включен. Вглядываюсь в Марию Сергеевну. Сожалею, что не живописец. Овальный портрет. Пастельные тона. Нет, персидская миниатюра. Еще лучше — старинная акварель, тоже овал.

Было очень тихо. Мария Сергеевна подошла к окну — сизо-синему. Стояла долго, безмолвно. Я видел ее голову с распущенными с боков волосами, спину, мягкую, певучую линию перехода от затылка к спине, от спины к бедрам. Фигура была обведена синькой вечера. В стекле стали появляться огоньки — больше, больше. Их отсветы двигались по комнате. Мы молчали. Сколько прошло времени — десять минут, полчаса, два часа? — не знаю. Тишина звенела. Мы молчали. Бывают такие редкие минуты сумеречной тишины, когда люди общаются без слов и жестов. Незримое и пока непонятное им общение происходит стремительно и запоминается навсегда, как некое откровение, явленное таинственным образом. Об этом у Бориса Пастернака:

При музыке? Но можно ли быть ближе,
Чем в полутьме, аккорды, как дневник,
Меча в камин комплектами погодно,
О, пониманье дивное, кивни,
Кивни и изумишься: ты свободна.

Да, это понимание. Иначе это не назовешь.

Внезапно Мария Сергеевна обернулась и включила свет. Я увидел сияющий, больше — ликующий взгляд, в котором были и свет понимания и явное нежелание говорить. Такого взгляда больше я не видел у нее. Это была она в наиболее полном и истинном выражении.

Как она самозабвенно слушала, когда говорил или читал стихи Галкин! Еврейского языка Мария Сергеевна не знала, но поэт чувствует поэта особым способом. Она схватывала на лету самое главное, что присуще Галкину. Самуил Залманович о лучшем редакторе и не мечтал. Он доверял ее вкусу, выбору, суждению. Ценил Марию Сергеевну как собеседницу и был уверен, что все ее так ценили.

— Вы еще не влюбились в Марию Сергеевну? — лукаво спрашивал Галкин.

— Нет, — отвечал я растерянно, полагая, что в таком отрицании есть что-то ущербное, неразумное: как так не влюбиться в Петровых!

— Вы железный человек! Как можно не поддаться очарованию этой женщины! Надежный друг. У нее голос идет не из горла, а из сердца. Ах, вам не дано различать голоса! Это беда, большая беда.

И вдруг Галкин произнес то же словосочетание, которое впервые я услышал от Щипачева: чистый голос!

Есть у художника суровость в пору, когда его художество нуждается в защите. У Марии Сергеевны эта суровость была нежной и одновременно непреклонной. О чем веду речь?

Приношу Петровых перевод (того же Галкина). Долго читает. Кладет листок передо мной. И, не говоря ни слова, пальцем изящно показывает на строку. Затем отходит в сторону, смотрит в окно, дает мне возможность подумать. Поворачивается ко мне лицом и вопрошающе смотрит на меня…

— Понял, надо править, — говорю с некоторой растерянностью.

— В том-то и дело, милый…

Предлагаю варианты. Думает, не сразу отвечает. Нет! Нет! Поиск продолжается. Нашел! Мария Сергеевна расцветает, идет навстречу.

Что значит так называемая жизнь человека, если далеко не все, связанное с ним, завершено, если наша память не отказывает нам в высоком праве говорить об ушедшем человеке, как о части нашей собственной жизни, если его стихи достойно продолжают его, если еще не выполнен наш долг перед ним. Перед ней — Марией Сергеевной Петровых.

Отзовись из безвестности! —

так вопрошала она. Так вопрошаем мы. И она отзывается.

Д. Самойлов. Наброски к портрету

Я впервые увидел Марию Сергеевну через несколько лет после войны, в обстановке для нее необычной. В Литовском постпредстве нескольким переводчикам вручались грамоты Верховного Совета.

За банкетным столом напротив меня сидела хрупкая большеглазая женщина лет около сорока, бледная и как-будто отрешенная от всего происходящего. Впоследствии я узнал, как мучительны были для нее многословные чествования и официальные мероприятия. Она чувствовала себя здесь чужой.

Она была хороша собой, хотя почему-то трудно ее назвать красавицей. Во внешности ее была усталость, одухотворенность и тайна. Я попробовал с ней заговорить. Она ответила односложно.

Мне сказали, что это переводчица Мария Петровых. Большего о ней я тогда не знал. Мало знали о ней и в литературных кругах, с которыми я соприкасался. Мы встречались иногда в Клубе писателей, раскланивались. Никогда не заговаривали друг с другом.

Однажды в Клубе Павел Григорьевич Антокольский подозвал меня к столику, где сидел с Марией Сергеевной. Она протянула мне руку, маленькую, сухую, легкую. Назвалась. Назвался и я.

Павел Григорьевич любил оживленное застолье. Еще кого-то подозвал, заказал вина. Возник какой-то веселый разговор.

Павел Григорьевич был особенно приподнят, остроумен, вдохновен. Мария Сергеевна говорила мало, негромко, мелодичным приятным голосом. Она была другая, чем в Литовском постпредстве. В ней чувствовалась внутренняя оживленность, внимание ко всему, что говорилось, особенное удовольствие доставляли ей речи и шутки Павла Григорьевича.

Деталь, которая мне вспомнилась и которая характеризует женственность Марин Сергеевны: она всегда была скромно (чаще в темном) и необычайно уместно одета.

С этого вечера мы встречались уже как знакомые. Она даже как-то высказалась по поводу одной из моих первых публикаций, передала мнение Ахматовой, с которой была близка. Ее слова помогли мне отважиться на встречу с Анной Андреевной. Но это уже другой сюжет.

Именно эти предварительные обстоятельства способствовали быстрому нашему сближению, когда Петровых, Звягинцева и я были назначены руководить семинаром молодых переводчиков во время одного из мероприятий Московского отделения Союза писателей. Петровых и Звягинцева давно дружили. Возможно, что именно Вера Клавдиевна «втянула» Марию Сергеевну в перевод с армянского.

Семинар был рассчитан на неделю, но так оказался интересен для участников и руководителей, что продолжался и дальше. Мы регулярно встречались раза два в месяц (потом реже) в продолжение двух лет. А возможно, и дольше.

На семинаре читались переводы и стихи. Порой приходили почитать молодые поэты, входившие в славу. Отношения были самые нелицеприятные. Хвалили друг друга гораздо реже, нежели ругали. Но все выступления были горячими, искренними, заинтересованными. Обижаться было не принято.

Мария Сергеевна и Вера Клавдиевна в резкой критике участия не принимали, часто брали обиженного автора под защиту.

Иногда, когда что-то им сильно не нравилось, смущались, стыдились за того, кто написал нечто дурное или безвкусное.

Обычно первым подводил итоги обсуждения я. Тогда я был намного самоуверенней и задорней, чем сейчас. Рубил с плеча. Меня участники семинара между собой называли «Малютка Скуратов».

Вера Клавдиевна что-то растерянно гудела под нос, не то одобряя, не то осуждая меня. Мария Сергеевна, взволнованная, слушала молча. Изредка, если я слишком уж зарывался, осаживала меня:

— Ну что вы, Давид. Это уж слишком.

В заключение часто выступала она. Она была доброй, но не «добренькой». Умея не обидеть, она достаточно твердо давала оценку тому, что ей не нравилось, но с большим удовольствием отмечала достоинства обсуждаемого. Сама очень ранимая, она понимала всякую ранимость и умела сказать главное, не обижая автора. Впоследствии с ее твердостью столкнулся и я, когда она несколько раз была редактором моих переводов.