Изменить стиль страницы

— Они прекрасные люди, а как они верят — это дело их совести, — отрезала бабушка.

Кроме обширных утренних эпистолярных занятий, бабушка переписывала в особую тетрадь полюбившиеся ей стихи. На моей памяти она переписала «Русских женщин» Некрасова.

Большим праздником для нас были поездки на два-три дня к бабушке. Между сестренкой и бабушкой иногда вспыхивали конфликты — Маруся и в детские годы пыталась отстаивать свои желания. До сих пор слышу голос бабушки: «Ну, Марья, погоди!» Впрочем, этим угроза и ограничивалась. Несмотря на ссоры, они нежно любили друг друга.

Вот еще один пример привязанности маленькой Маруси. Больше всего мы, особенно Маруся, стремились проникнуть в нашу просторную кухню, где среди начищенных до самого яркого блеска медных кастрюль (стоявших на полках «по ранжиру» — от огромной до самой маленькой) царила Маша (Мария Александровна Палисадова), которую мы обе очень любили. Высокого роста, статная, с крупными чертами крестьянского лица, выражавшего всегда особенную доброту и приветливость, она была с нами обеими чрезвычайно ласкова. По ее просьбе мы писали письма в деревню к ее брату и его семье с неизбежными поклонами по порядку всей родне. Маша прожила у нас десять лет, до 1918 года, когда мы с мамой и Марусей уехали с фабрики к бабушке в Норский посад. Отец и старшие дети были тогда уже в Москве. Во время первого голода, в 1919 году, Марусю отвезли на лето к Маше на поправку. Вернулась она загоревшая, поздоровевшая, с большим запасом новых деревенских впечатлений. Помню, с каким увлечением рассказывала она о том, как вместе с Машей жала рожь.

Очень любила Маруся нашу старую собачонку Мальчика. Это была небольшая собака-крысоловка, черная как уголь, с седевшей с годами острой мордочкой, которую Маруся украдкой целовала. Крыс в нашем доме не водилось, так что «работы» у Мальчика не было. Маша по своей доброте хорошо относилась к нему, но была против Марусиных поцелуев.

— Ну что ты, Марусенька, пса-то целуешь!

В детстве мы обе — Маруся и я — вели дневник. Писали обычно в своей конторе «Труд», то есть за верстаком в большой комнате братьев, во время их отсутствия. Но показывали написанное друг другу далеко не всегда, а лишь в минуты наибольшего расположения. Отчетливо помню строчки из дневника Маруси, которые она мне прочитала: «Мы играли с Катей, но потом поссорились. Первая затейница была, конечно, я». Это первое запечатлевшееся в моей памяти проявление ее будущей самокритичности, строгости и взыскательности к себе.

Маруся считала темно-зеленый цвет моих глаз некрасивым. Когда мы изредка ссорились с нею, она, сердись на меня, говорила: «У-у, зеленоглазая», так как бранные слова в нашем лексиконе отсутствовали. Много позже, будучи подростком, она стала посещать поэтический кружок «Ярославские понедельники». Там, по-видимому, от кого-то услышала, что это красивый цвет глаз. Тогда она, может быть памятуя свои детские высказывания, посвятила мне стихотворение:

Как жутко глядеть мне в глаза ваши темно-зеленые,
Там тайн слишком много, но нет объяснения;
Раскрытые, ясные, жутко и странно холодные
Без страсти и без вдохновения.
Стараюсь я тайны узнать в глубине этих глаз схороненные,
Я страстно, безумно хочу их признания,
Но гневно сверкают зрачки оскорбленные,
И гневно ресниц трепетание.
   В моих же глазах, о! я знаю, любовь разгорается,
   В ресницах безумно дрожит вдохновение,
   А в ваших глазах тайный смех разгорается,
   Зрачки выражают презрение.
И горько я плачу, насмешками теми обиженный,
Глаза ваши темным сгубили мне сердце презрением.
И горько рыдает поэт в своей страсти униженный,
И сдавлена грудь сожалением.
   … … … … … … … … … … … … … …
   Но кто же поймет ваши тайны безумно манящие,
   Пробудит в зрачках вдохновение?!

* * *

Как и многие дети, мы любили играть в школу, где обучали наших многочисленных кукол. Была среди них и первая ученица — Тамара, с двумя длинными каштановыми косами, была Ленка с растрепанной светлой шевелюрой. За непослушание мы наших учеников шлепали и ставили в угол. Один раз после таких школьных занятий с куклами я, войдя в детскую, застала Марусю утешающей наказанную Ленку. Она прижимала куклу к себе, гладила и целовала в головку. Увидев меня, она смутилась, так как, очевидно, поняла всю «непедагогичность» своего поведения.

Это один из примеров ее доброты и способности к сочувствию и состраданию, проявившихся в совсем раннем возрасте.

Как-то Маруся и я нашли на садовой дорожке раненого стрижа. Очевидно, он налетел на провода и разбился. Не без труда, так как он вырывался, положили мы стрижа в картонную коробку. Опыта по уходу за больными птицами у нас, конечно, никакого не было, мы пытались только накормить и напоить «стриженьку», как ласково звала его Маруся. Ничего не получалось. Через несколько дней он погиб. Горько плача, мы закопали его неподалеку от нашего маленького огородика.

Рядом с нашим участком находилась большая площадка, превращавшаяся летом в футбольное поле, а зимой — в каток, обнесенная удобными для сидения толстыми брусьями.

Летним вечером 1914 года Маруся, брат Владимир и я устроились на этой ограде. Солнце медленно погружалось за рощу, стоявшую в центре фабричного двора, окрашивая небо, как обычно, в золотисто-розовые тона. Высоко над головой повис тонкий лунный серп.

Вдруг Маруся, как бы неожиданно для себя, указывая на Запад, отчетливо и громко произнесла четверостишие, первое в своей жизни. Позднее она напишет: «Я восприняла его как чудо, и с тех пор все началось, и мне кажется, мое отношение к возникновению стихов с тех нор не изменилось».

К нашему стыду, ни брат, ни я не поняли тогда, что присутствуем при рождении поэта…

Едва освоив азбуку (1912—13 гг.), Маруся принялась за Пушкина. Помню, как она стояла в гостиной перед длинной, доходившей ей до грудки кушеткой, на которой лежал раскрытый однотомник Пушкина. По своей еще малой грамотности она громко прочла: «О, Делея дорогая». Я поправила сестренку; она повторила за мной начало стихотворения и дальше продолжала до конца, ни разу не ошибившись.

Очень рано проявилась в Марусе ее самостоятельность в принятии решений и их осуществлении. Однажды она, четырехлетняя, ушла тайком к бабушке в Норский посад. Туда вели две дороги: одна по набережной Волги, другая — через темный еловый лес. Какую выбрала Маруся, я не знаю, но думаю, что первую. Она застала бабушку сидящей в кресле и углубленной в чтение, с чулком и спицами в руках. Подойдя вплотную, Маруся тронула ее колено и сказала: «Я убежала»… Бабушка тут же отправила прислугу с запиской к маме, что Маруся у нее. Можно представить состояние матери, когда обнаружилось, что Маруся исчезла — ведь Волга была в пяти минутах ходьбы от восточной границы нашего участка. Мама вызвала по телефону экипаж и привезла беглянку домой.

И еще один эпизод, раскрывающий принципиальность и отважность Маруси. Он произошел намного позже. Тринадцатилетняя Маруся при всех твердо запретила сидящей за столом знакомой сплетничать о женщине, которую она глубоко уважала. Маме пришлось извиняться перед гостьей, а Марусе — покинуть столовую. Вот так воспитывалось в нас отношение к старшим. Нам запрещалось не только делать им замечания, но даже возражать на какие бы то ни было высказывания взрослых. (Причем в данном случае я убеждена, что мать в душе была согласна с Марусей.)