Изменить стиль страницы

…В огромном котле, закутавшись в шинель, сидит вождь. Волосы и усы у него мокрые, откуда-то сверху падает на него вода. Лицо всепрощающее, голос светлый, слегка прерывающийся. Точно из преисподней он слышит голос:

— Федор, ты еще жив, а я уже мертв.

— Ты не прав, Гаврилыч… — отвечает ему Федор, он почему-то вождя называет Гаврилычем. — Это я умер, а ты еще жив.

— Нет, нет… — возражает ему тот. — Я в котле, а ты еще нет.

— Дело не в котле, а дело в славе… — спокойно произносит Федор. — Хотя после смерти и нет уже для тебя смысла в том, что будут говорить о тебе, но все же хочется, чтобы тебя считали умным, а не дураком.

Под котлом много дров, но в них нет огня. Это говорит о том, что судьба вождя не решена. Никому не известно, сколько еще времени сидеть ему в этом котле.

— К твоему котлу, Гаврилыч, никто никогда не подойдет… — произносит вдруг осмелевший Федор. — Так и будешь ты всю жизнь мучиться. От неведенья корчиться… Что может быть страшнее этого.

— Я людей не науськивал и не учил… Они сами все делали… — взорвался вдруг Гаврилыч-вождь.

«Чехарда какая-то…» — вздыхает, просыпаясь, Федор и, прокрутив в голове, уже натрезвую, еще раз сон, понимает, что в нем почти все слова из его лагерных писем, которые он по особому разрешению лагерного начальства отправлял в верха.

Федор выходит на воздух. Темнота вокруг тиха и спокойна. Лишь одно величавое небо, переполненное звездами, кажется взволнованным, словно только оно одно и понимает его и сочувствует ему. Кто создал этот мир над головой и вокруг? И что он значит? Федор смотрит на звезды.

— Сухарика не хочется?..

Федор вздрагивает. Перед ним стоит сторож, тоже, как и он, махонький.

— Что-то не спится… — вздыхает сторож и, достав из-за пазухи бутылку, жадно пьет прямо из горлышка мутноватую жидкость. Напившись, он вытирает усы. Федор, всмотревшись в него, в ужасе вздрагивает. Вождь, с которым он разговаривал во сне, стоит перед ним.

— Вот мы и опять с тобой вместе… — в каком-то злорадстве хихикает вдруг он и, оскалив зубы, поправляет на кителе ворот.

— За что?.. За что?.. — кричит в ужасе Федор, не находя себе места. — И кто тебя только выдумал, кто народил… Не могу я больше так жить, не могу…

— Уголек, заклей камеру, а то завтра утром выезжать… — часто просят Федора шоферы, когда его рабочее время давным-давно вышло. И он безотказно клеит камеры. Он может клеить их ночью и даже тогда, когда никто не согласится их клеить.

Как пташка, днями и ночами сидит Федор в своей каморке и клеит и чинит колеса. Трудно быть вечным работягой, он это знает. Но только в работе он и находит утешение. Увлечется делом, и, глядишь, уже меньше жалят его бедную душу далекие воспоминания.

Он и питается в этой самой ветхой каморке, где запах резины, солярки и бензина ни в жизнь не вытравить. На нем старая, вся истрепавшаяся лагерная куртка и кирзовые сапоги, из обувки он носит только их. Под столом калачиком свернуты две фуфайки. Если вдруг снова придут забирать его в лагеря, он уже, как прежде, не опростоволосится, будет при форме. Ему кажется, то, что он реабилитирован, еще ничего не значит. Крупные люди, наказавшие его, не были судимы, и пусть они умерли, но дела их все равно живы. Мало того, ведь к власти могут в любой момент прийти их продолжатели. И тогда вновь ни за что ни про что могут забрать Федора, ведь на него легче всего свалить грехи, он ведь лагерный.

Оказывается, как и прежде, наивен он, хотя себя наивным и не считает. Но года берут свое. Седина серебрит его волос, и не тоненькие морщинки, а глубокие морщины вольготно бороздят лоб и щеки. Он спит в каморке, на старом широком сиденье от «КрАЗа». Вместо подушки узел с тряпьем. Одеяло заменяет замасленная рогожина. Видно, с кровью въелась в него лагерная жизнь, и поэтому он не может принять современную роскошь. Со стороны, чужому человеку покажется, что вулканизаторщик, как и все нищие, темен сознанием, упрям и груб и о его святости не может быть и речи. Но со стороны всегда легко рассуждать. Труднее понять человека.

Осенью дни светлые. В это время только на воздухе и бывать. Но Уголек в каморке сидит.

— Федор, о чем ты плачешь?.. — иногда спросят его шоферы. А он молча посмотрит на них и ничего не ответит

ВАНЬКА БЕЗНОГИЙ

Иван Кузнецов литейщик. Заработки у него хорошие, по пять сотен порой приносит, а жене все мало. Избаловалась она, мало того что жирком заплыла, но и бока вдруг на старости лет почесывать стала. В этом же подъезде жил бухгалтер Феня, которого она полюбила. Не скрывая симпатии к нему, она говорила:

— Были бы все мужички такие, как Феня… Чистенькие, аккуратненькие.

— Я не знаю, сколько он гребет… — бурчал ей Иван. — Но меня, могу даже об заклад с тобой побиться, в нашем доме никто не перегребет… — а потом, вдруг не сдержавшись со злостью ударял кулаком по столу. — Высоко ты, как я погляжу, пташечка взлетела. Пирог с изюмом тебе не всласть, птичьего молока небось захотелось, — и вздыхая, скрипел зубами. — Сволочью, оказывается, ты была. Я обул тебя, одел, в люди, можно сказать, вывел, а теперь, выходит, не нужен. Да не нравлюсь я тебе, уходи к нему, не держу. Забирай из вещей что хочешь, только душу мою не рань… У меня без тебя на заводе дел невпроворот. Я не так, как твой Феня, — целыми днями на попе сидит. Я сталь варю, окруженный россыпью звезд. Меня уважают и ученики, и подручные. И не счеты у меня в руках, а копье десятиметровое, чуть что ошибся, и зальет тебя металл, поминай как звали… А ты, чтобы меня после работы словом добрым поддержать, переживаний добавляешь.

Иванова жена Ася слушает его молча, то и дело поджимая губы, а потом точно так же, как и муж, взрывается:

— Мне не деньги нужны, а человек. Я один раз живу…

— Выходит, я не человек?.. — удивляется он.

— Нет, не человек… — разъярялась она не на шутку, угрожающе фыркая и подпирая кулаками бока. — Это ты на заводе будь телком работящим. А домой приходи измененным, словно ты и не работал. Мне ласка нужна и культурное обхождение, а не твои басенки… Почему ты все смены работаешь, потому что дурней тебя никого нет. Что тебе начальство приказывает, то ты и делаешь. А на жену ты плюешь, думаешь, деньги принес, и все. Да в гробу я тебя видела; чем с тобой, грязнулей, изюм есть, я лучше с Фенькой сухари буду грызть, зато у нас с ним будет все осознанно происходить… А ты сталь вари и завод вперед двигай. Короче, как был ты деревенщиной, так и остался им.

— Ух ты, лиса городская… — кричал на нее Иван. — Смотри, договоришься у меня…

— А я тебе еще раз говорю, — продолжала злиться жена, — что не жить, не жить нам вдвоем. Фенька приветливый, а ты бешеный, точно конь… По нему скучаю, а по тебе нет…

— И долго ты с ним встречаешься?.. — с какой-то тревогой вдруг спросил он ее.

— Уже год.

— Что же ты раньше не сказала… — И, с болью взглянув на бесстыдно-улыбчивое лицо жены, он враз как-то растерялся.

Ощущение было таким, словно саблей его по голове полоснули или сердце пламенем обожгли Больше с ней ни о чем не говоря, он упал на свою кровать прямо в робе и, закрыв подушкой лицо попытался исчезнуть чтобы не видеть белый свет. Почти тридцать лет он прожил с нею бок о бок. И вот вдруг взбесилась баба, точно белены объелась. Может, климакс ударил. А может, действительно не любила она его все эти годы, а только деньги сосала. Когда он узнал, что она бесплодная, он не выгнал ее. У него даже не было мысли жениться на другой. Он любил ее.

Они жили на втором этаже. И часто утром он видел со своей кухоньки, как уезжал на работу на своих новеньких «Жигулях» Феня. Если случайно он встречал его на улице, то в разговоре с ним был приветлив и уважителен. Хотя Фенька как-то оторопело смотрел на него, словно боялся, что Иван возьмет и накинется на него. Ведь такой богатырь может кого угодно удавить.

— Благодарствую за внимание, — крайне вежливо произносит ему в ответ бухгалтер и, быстренько освободив Ивану дорогу, убегает от греха подальше.