Изменить стиль страницы

— Помыться ему лень было… Поэтому он и такой… — с усмешкой произнес верзила. Он, видно, рад был, что нашел окруженца, а если вдруг и на самом деле этот солдатик окажется предателем, то повышение в звании ему обеспечено. Через некоторое время злобная мыслишка в плане того, что неплохо бы прямо сейчас же объявить этого заморыша предателем, приятно заскребла верзиле мозг. «Так и быть… — в удовольствии для себя решил вдруг он. — Обвиню его предателем… Одним солдатом больше, другим меньше. Ведь могло быть и так, что он убит уже был или, как он сам говорит, в могиле начинал, истлевать… Мы его чудом отыскали и теперь вот ведем, а могли бы и не вести…»

Верзила настороженно посмотрел на грязного пленника. Тот шагал, мрачно опустив голову и закинув за спину руки. Какое-то недоумение выказывалось на его лице и внутренняя боль, которая всегда страшна и тревожна.

— Ты предатель!.. — в полный голос прокричал вдруг верзила. — Все погибли, а ты убежал, — и, подскочив к Федору, ударил его прикладом в спину. Тот с какой-то охмелелой немотой оглянулся на него. — А может, ты даже и более того, шпион… — заржал верзила.

Больше Федор ничего не слыхал. Какой-то свежестью, настоянной на дожде, пахнуло на него. Он облегченно, теряя сознание, вдыхал эту свежесть. И вкус ее был схожим с вкусом травы и листвы, которую он до этого грыз и жевал, чтобы утолить жажду. Падая, он сильно ткнулся головой в землю, и рана под повязкой вновь закровила. Скособочившись весь, он не чувствовал, как лилась за ворот гимнастерки теплая кровь. Солдаты торопливо пинали его ногами, стараясь привести в чувство. А он был нем под ударами, точно мячик, метался из стороны в сторону.

Кто-то сказал:

— Вот связались на свою голову… — И добавил: — Давайте пристрелим…

— Нет… — буркнул верзила. — А вдруг он на самом деле шпион. Так что будем тащить волоком.

И двое солдат, чуть приподняв его, бечевой каждый по очередности привязали к своему ремню по руке, и Федора потащили в штаб. Благо он был маленький, легонький, и солдаты особо не сердились на него. Да и земля была влажная, тело скользило по ней как по маслу.

Он пришел в сознание в медсанбате. И лишь как только врачи заметили, что он осознанно начал смотреть на свет, его начали допрашивать. И, конечно, тут же, буквально через час, версия о том, что он шпион, отпала. Он назвал свою часть, номер оружия, фамилии командиров. А потом, немного погодя, почувствовав уверенность в своей правоте, он по памяти громко и торжественно начал читать благодарности от вождя. Но не спасли его бывшие заслуги и награды. Как не спасли и благодарности. Стать окружением во время войны дело опасное. Он был признан одновременно и дезертиром, и предателем, и еще чем-то в этом роде. Военный трибунал осудил его на десять лет тюрьмы плюс пять лет лагерей. Он попросился в штрафбат, ему отказали.

Перед отправкой в зону, находясь в штрафном изоляторе, он метался, искал выхода. Но как ни старался он объяснить и разъяснить арестовавшим его людям ситуацию, в которую он попал, те все равно не верили ему.

— На войне разговор короток… — сказал ему часовой. — Радуйся, что не расстреляли тебя…

Он попросил обвинителей разрешить ему написать письмо Сталину. На что те ответили:

— Безусловно, вы имели бы право написать рапорт командиру взвода… Но ваш командир оказался предателем, как оказались ими и командиры роты, батальона и полка… А во-вторых, никакие рапорты от предателей не принимаются…

— Я хочу письмо написать, а не рапорт… — взорвался вдруг Федор, в день отправки в тюрьму он был посажен в глубокую яму и теперь кричал из нее часовому, охранявшему его. Если товарищ Сталин лично два раза отметил мою храбрость, почему я к нему не могу обратиться… Уж если и он не поверит мне, тогда другое дело… А так я не признаю ваш самосуд… Я никого не предавал…

Никто ему из военных трибуналистов писать письмо к Сталину не разрешил. И лишь в тюрьме разрешили ему написать письмо, и не одно. Но ответа он не получил.

Осужденный ни за что ни про что человек труднодоступен контакту. Разуверившись в жизни, в добре, в вере, люди замыкаются. Таких, к сожалению, в тюрьме не любят. Их считают умненькими, готовыми совершить какой угодно поступок. Федор просто не давал воли своим чувствам, хотя судьба и обстоятельства скрутили его в бараний рог. Раньше по совету матери он бессмысленно, но покорно искал защиту в боге. Затем, став взрослым, вдруг поверил, что кроме бога есть и вождь, как и бог, великий, но более живой и близкий, почти осязаемый. События, происшедшие с ним на войне, захоронение живым, а потом обвинение в предательстве выхолостили его душу. Эти все прежние события теперь казались ему прошедшим сном, смутным, расплывшимся; порой ему казалось, что какой-то невидимый колдун ставил на его пути препятствия-испытания, и он, не в силах их преодолеть, был не человеком, а всего лишь навсего подопытным кроликом. Он так и не понял, кто был этот злой колдун-волшебник, не понимающий добра и умеющий только приносить страдания. Зато после выхода из лагеря на волю он понял одно: ни бога, ни вождя никогда на свете не было и не будет.

И даже если иногда после этого ему доказывали, что бога, мол, действительно нет, но зато есть какой-то высший разум, он и высшему разуму не верил. И считал, что даже тот, кто провозглашал веру во что-то великое, сам же этому не верил, а лепетал все эти ложные теории лишь для того, чтобы выглядеть умным.

За период его пятнадцатилетнего пребывания в лагере все родные и близкие его умерли. Кто на войне, кто от голода. Он во всеуслышанье был объявлен дезертиром и предателем, поэтому без всякого разбирательства тут же вытравливался весь его род. У отца и матери нет могилы; младшего брата вслед за ним тоже упекли.

Когда-то мать часто любила говорить ему в детстве: «Сынок, всегда читай молитву, и ты найдешь в жизни счастье». И он, черноглазый мальчуган, стоя перед образами, не сводя взора с божественного лика, читал вслед за матерью: «Воззовет ко мне, и услышу его: с ним есмь в скорби, изму его и прославлю его, долготою дней исполню его, и явлю ему спасение мое…»

Но не спас и не прославил его всевышний. Вместо счастья кровью и слезами залил его. За что? В чем он виновен был? Эти горькие мысли будоражат Федора. Ему хочется понять свою судьбу, докопаться до истины. Выявить причины событий, сошедшихся на нем злым клином.

— Почему со мной так поступили?.. — допытывался он в лагере у одного философа.

На что тот, не глядя на него, отвечал:

— Не только с тобой, но со многими это случалось…

Философ держался, крепился. Всем старался все объяснить и все рассказать. Его, уважали не только заключенные, но и надзиратели.

— Почему меня сразу не убили?.. — удивлялся Федор, и в каждой жилке и в каждой черточке его лица было столько страдания, что немели у многих при этом сердца.

Часто, по-сиротски простирая перед собой руки, он шептал:

— Разве можно терпеть бесконечно?..

«А может, я умер, я мертв… — с досадой рассуждал он. — И это мое земное пребывание есть адов путь… Только ради чего это испытание?..» Иногда эти мысли на некоторое время согревали его сердце и душу. Но ненадолго. Какой-то рок несправедливости до отупения потрясал его, ставил крест на всей его дальнейшей жизни. Но, невзирая ни на что, он перенес лагеря.

Освободившись, он в Воркуте сел в первый попавшийся поезд и, сжимая в руках отпускную справку, поехал куда глаза глядят. За вагонными окнами жизнь радовалась, строились дома, дороги; и красивые лозунги, обращенные к молодежи, как и прежде, напоминали о млечном пути, полном радости и счастья.

Места в вагоне ему не досталось. И проводница, пожалев его, поместила на третью полку.

— Смотри, если что упрешь… — строго наказала она, — амнистия не поможет. Все вы, реабилитики, на вид богомольны. А стоит чуть замешкаться, точно воробьи все подбираете…

Растерявшись от этих ее слов, он ничего не сказал ей. Немного, конечно, нахохлился, но петушиться не стал. Другим он возвращался на волю. Не хитрым и не покладистым. А смертельно раненным и полным равнодушия ко всему. Такое ощущение бывает лишь у обреченных больных, которые прекрасно знают о плачевном исходе своей болезни.