Изменить стиль страницы

— А Гуслица жива?.. — отвлекши свой взор от храма, спросил я старика.

— А как же!.. — воскликнул радостно он. — Да и как же Гуслице не жить. Была, есть и будет Гуслица на русской земле. А еще есть Софьино, Сафарино, Варнавицы. Одно название лучше другого.

Старик понимал меня, а я его. Мы были близки друг другу. Он разговаривал со мной как равный с равным, просто, душевно и открыто. О Радонеже и о Сергии Радонежском он мог говорить сколько угодно. Он стоял рядом со мной с непокрытой головой.

— Не простынете?.. — спросил я его.

Да как это можно простыть, — усмехнулся он. — Я ведь за свою жизнь не одну зиму пережил. Любой холод мне знаком, так что я закален, — и старик улыбнулся.

Но затем вдруг лицо его стало беспокойным. То ли неожиданно налетевший ветерок его взволновал, а может, новые мысли душу тронули. Что и говорить, человек он был чувствительный. Редко таких встречаешь, С руки в руку переложил он шапку, робко тронув бороду, поправил ворот рубашки и сказал:

— Стыдно… Столько лет прошло, а памятник игумену Сергию Радонежскому только сейчас поставили. А некоторые и вообще про Радонеж мало что знают. В Троице-Сергиеву лавру заглянут, у раки с мощами Сергию помолятся и думают все. А зря, место, где Сергий мальчонкой бегал, забывать нельзя. Преудивительное место это, сколько лет живу здесь, а все нажиться никак не могу. Да и разве можно забыть то место, где ты родился и где такой величайший человек святость русской души постигал? Ни на что не похоже это место. Здесь любо дышится, смотрится, слышится. Все, все здесь любо!..

Нервы у старика сдали, он прослезился. А затем вдруг какая-то грусть обуяла его. Он зашмыгал носом и завздыхал. Чтобы хоть как-то расшевелить его, я спросил:

— А вы какие-нибудь подробности знаете о благословении князя Сергием?

— А как же! — с важностью произнес он и с прежним восторгом продолжил: — Дмитрий Донской за благословением к Сергию Радонежскому поехал в сопровождении князей, бояр и воевод. Он торопился, ибо через день, 20 августа, ему надо уже было выступать с войском из Москвы против татар. По прибытии в Лавру он присутствовал на молебне, где усердно молился, но при этом сильно нервничал, гонцы-вестники то и дело докладывали ему о приближении огромного числа татар. После молебна он хотел было сразу же уехать. Но Сергий уговорил его остаться на трапезу. И лишь только после трапезы с монахами великий князь был благословлен. Сергий перекрестил великого князя крестом и под молитву окропил святою водою. Дмитрий Донской попросил у преподобного двух монахов-воинов, Пересвета и Ослябю. Дав согласие на это, Сергий велел монахам тотчас же собираться, а для укрепления их святого духа вместо шлемов надел на их головы святую схиму с нашитыми на ней крестами. Перед прощанием с князем он еще раз благословил его крестом, а святой водой окропил всех, с ним прибывших, при этом громко сказал князю: «Без всякого сомнения, государь, иди против них и, не предаваясь страху, твердо надейся, что поможет тебе Господь». И Господь помог!

Старик улыбнулся. Не нужно было догадываться о выражении его лица. Оно было полно гордости за Сергия Радонежского.

— Вот какой человек был на земле русской! — в восторге добавил он. — Будет ли еще!

Дети шумели и спорили недалеко от нас. Они не замечали наших дум, не ведали их и не знали.

— Ишь непоседы!.. — глядя на них, улыбнулся старик. — Посмотришь на их прыткость, и, глядишь, легче станет: бойкая, сладкоголосая смена растет.

А рядом на дереве, с ветки на веточку перепрыгивая, посвистывали снегири. Вот два из них подлетели к подножию памятника. И от их красных грудок чуть примороженные и припорошенные снежком свежие цветы стали как никогда красивыми.

И, словно понимая меня, старик сказал:

— А разве есть на свете лучше земля, чем эта?.. — полюбовно положил свою руку на мое плечо. — Сохрани ее бог, русскую землю! Чтобы была она вечной и крепкой! И чтобы люди на ней такие, как Сергий Радонежский, не переводились.

И, попрощавшись со мной, старик бойко пошел по улице, размахивая шапкой в руке. Ветер приподнимал его седые волосы, пушил их, а он, не поправляя их, с гордостью думал о чем-то своем.

МОНАХ НИКИТА

Во Имя Отца и Сына и Святого Духа!

В прицерковном доме света не было. Лишь лампадка теплилась в углу, и от этого исподлобный взгляд Николая Угодника был горек и безрадостен. А может, ему казалось, что он был строг. Монах Никита, у которого поверх рясы надета фуфайка, стоял на коленях и, посапывая, молился. Затем, словно в полузабытьи, задвигал ртом, вначале ничего не говоря, словно хлебная мякина была в нем, но затем, собравшись с силами, нервно продолжил:

«Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небесного водворится. Речет Господеви. Заступник мой еси и Прибежище мое Бог мой, и уповаю на Него. Яко Той избавит тя от сети ловчи и от словесе мятежна плещма Своима осенит тя, и под криле Его надеешися: оружием обыдет тя истина Его. Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы, летящия во дни, от вещи во тьме преходящия, от сряща, и беса полуденного…»

Сквозь приоткрытое окно слышны далекие выстрелы. А совсем почти рядом звуки губной гармошки и ядреный девичий смех, то и дело перебиваемый дружными аплодисментами. Подвыпивший полицай на чистом русском кричит: «Че мне от шнапса сделается… Да ниче». И совсем близко у леса, там, где изгиб реки, куковала кукушка, да так громко, словно не осень была, а весна.

Комната полупуста. На столе миска, кусок черствого хлеба, старый молитвослов и походная Библия. На тумбочке у койки крест и две просфоры. Здесь, прямо на постели, шинель без погон, а из-под подушки выглядывает рукоятка нагана. У двери аккуратно стоят кирзовые и резиновые сапоги, из которых торчат пахнущие потом портянки.

«С ним есмь в скорби, изму его и прославлю его, долготою дней исполню его, и явлю ему спасение мое», — закончив молитву, он перекрестился и поцеловал глиняный пол. Затем, продолжая находиться в каком-то потрясении, прикоснулся к нему по-православному лбом. Воспаленные глаза слезились, грудь содрогалась, губы шевелились, и во взгляде наряду с негодованием и ненавистью было унижение.

Враг был за окном. И все, кто мог, воевали с ним. И только он один, молоденький, двадцатилетний монах, был здесь. Он ясно ощущал и чувствовал свою ненадобность и никчемность. Он стыдился этого своего существования и нелепого положения. Немцы пожалели его как священника и даже не противились службе. Но для кого служить, да и разве можно служить во вражьем логове. Неделю назад, когда здесь были русские, приход был большим, а сейчас на утреню и вечерню приходят три старушки; одна калека, вторая душевнобольная, третья — бывшая жена старосты, который стал полицаем.

Неожиданно дверь распахнулась, и на пороге появился мужик, какой-то распаренный весь, пахнущий водкой и краской. Вытерев пену с губ, сел за стол. Он без автомата, на поясе лишь нож. Грудь расстегнута, пальцы толстые. На верхней губе и на переносице пот.

— Бабу хочешь? — спросил он.

Никита удивленно поднял на него глаза.

— И вино тоже есть, — хихикнул мужик.

Дрожащей рукой Никита перекрестился и произнес:

— Я монах.

Мужик, сняв с головы фуражку, бросил ее на стол. Затем, хмыкнув, оттолкнул от себя Библию.

— Ты не монах, ты слепец… А точнее, булавкой приколотый. Вот доложу про тебя коменданту, и он прикажет, чтобы ты за день из православного католиком стал…

— Я не стану католиком, — упрямо произнес Никита.

— А не станешь, значит, ты коммунист… — и, прицелившись в него пальцем, мужик чмокнул губами, сымитировав выстрел. — Коммунисты все жулики, на расход их.

Никита стоял на коленях. Только сейчас он, как следует всмотревшись в сумерки, разобрал, что перед ним староста-полицай. Как же он голоса его сразу не узнал?

— Все иконы, алтарный крест я с собой в Германию возьму. Кадила, потиры, звездицы, дискосы — тоже все мое. Я в Бонне сан приму. А архиерейский стихарь с орарем и золотом шитый саккос с большим омофором я жене-иноземке отдам, пусть с детьми балуется.