Предвидя разброд и раскол, войну и хаос, гуманисты пришли в отчаяние от бессилия своего знания и от невежества светской власти. Сознавая свою беспомощность, они нашли прибежище в скрытной Меланхолии. И лишь в следующем столетии, пока длилась Тридцатилетняя война и последовавшая за ней разруха, языком барокко была написана трагедия (Андреас Грифиус) и барочная лирика заговорила о страданиях (Квиринус Кульман), а из хаоса и разрухи возник принцип надежды; местом ее обитания была юдоль печали, а целью — спасение души.
Я вовсе не собираюсь утверждать, что Дюрер, склонившись над гравюрой, мог предвидеть — или хотел предсказать — такой масштаб бедствий и мрака. Я утверждаю лишь, что он, как и мы ныне, видел пределы своего времени, видел, как нарождается новое, пока еще аморфное, что его угнетали слабость и бессилие человеческой мысли.
Пановский и Заксль в своей работе о дюреровской «Melencolia I» не исключают, что изображенная на гравюре прислоненная к дому лестница могла быть указанием на неоконченное строительство. Заброшенная стройка. Возведен лишь каркас. Работа прервана, так как возникли сомнения. Нужный инструмент, точные расчеты, затраченный труд — все потеряло смысл и опостылело. Не как каркас, не как фрагмент: недостроенный дом, не успев возникнуть, видит себя уже в развалинах.
Такой современный взгляд на вещи, предвосхищающий нынешнее градостроительство, его утопические проекты и унылое многоэтажие, возник в начале Нового времени.
В наши дни Меланхолия разлита во всем. Опыт последних лет собственной жизни — я делал наброски к этому докладу и в то же время непрерывно разъезжал по стране — познакомил меня с Меланхолией целых социальных групп, с печальными биографиями множества людей, со спертым воздухом в каморках отчаяния. Все крутятся как белка в колесе разума. На меня самого достаточно часто находили приступы малодушия, когда я, выступая перед людьми, чувствовал, что слова как бы сами собой вылетают у меня изо рта. То есть, произнося их, я молчал. То есть, еще говоря о ближайших целях и называя их достижимыми, я уже сдавался. То есть я — как и множество других — трудился за гроши на ниве просвещения и в то же время неподвижно сидел среди груд бумажных аргументов, стиснутый противоречащими друг другу моделями реформ, опустошенный спорами экспертов, сидел как бы под стеклянным колпаком: присутствуя отсутствовал.
А иногда договаривался до того, что способен был произносить одни избитые фразы. Мой сегодняшний доклад вызревал в залах ратуш, в актовых залах и других залах для собраний, когда диспуты затягивались до бесконечности, а слушатели начинали скандировать хором утопические лозунги, когда взлет революционного безумия показывал мне, в какие бездны отчаяния низвергнутся взлетевшие безумцы. Нигде пророки конечных целей — «стабильное существование» — и аскетические наставники «великого неучастия» не старались так перекричать друг друга, как в политических баталиях тех дней.
Назовите это, если угодно, социологическим анекдотом, но апостолы обоих учений — утопического, присягающего свободе, и новомеланхолического, призывающего к неучастию, — всегда ссылались на одного и того же Герберта Маркузе. Я склонен считать столь противоречивое философствование признаком их единства. Даже если всю двойственность этих ссылок понимала в основном лишь молодежь — и каждый брал из Маркузе то, что ему нравилось, — все же этот ученый впервые сопоставил великих Фрейда и Маркса, понял обоюдное соответствие Меланхолии и Утопии и вызвал большое волнение среди слушателей, когда из своей диалектики отчаяния вывел равенство принципов Меланхолии и Утопии: «великое неучастие» приводит к «стабильному существованию».
Такая «Утопия неучастия», благодаря своему сходству с ранне-христианскими и аскетическими идеями спасения души, непременно должна была привлечь массу людей самого разного толка. Наше время чрезвычайно благоприятствует появлению сект. Религиозные группы молодежи, одиночки, ищущие общения, сыновья и дочери из состоятельных семей, стыдящиеся богатства родителей, пацифисты, хиппи, рокеры, протестующие против войны во Вьетнаме, против военной диктатуры в Греции, против оккупации Чехословакии, и множество других, потерявших нить в жизни, взяли из учения Маркузе то, что соответствовало их индивидуальным или групповым потребностям: либо много «великого неучастия» и немножко «стабильного существования», либо наоборот. Часто цитаты из Маркузе служили лишь дополнением к собственным речам, а те могли содержать христианские или буржуазно-антиавторитарные, социалистические или пацифистские, альтруистские или индивидуалистские взгляды.
Стихийное, питающееся своей стихийностью движение для начала очень помогло изменить то общество, которое оно хотело изобличить в неспособности к изменению и преодолеть. Забвению был предан — еще когда провозглашался — лозунг «стабильное существование». Революционная лексика вошла в язык рекламы той системы потребления, которую собирались разрушить путем «неучастия» и, следовательно, к отказу от потребления. Движение захирело. Некоторые группы влились в разные партии, другие пробуют себя на поприще социальной помощи населению. Радикальное меньшинство еще раз пустило в ход все раскольнические приемы социализма.
Спустя год с лишним, когда движение протеста и неучастия утопическо-меланхолического происхождения уже улеглось, я поехал в Стокгольм для переговоров с тамошними профсоюзными лидерами по поводу одного политического проекта, в котором должны были участвовать шведские, югославские и немецкие профсоюзы. Идея настолько же проста, как и сложна. Соответственно сложились и переговоры. Как-то во время перерыва я решил воспользоваться солнечным, пронизанным морским ветром днем и посидеть где-нибудь в парке. Когда я уселся на скамью, передо мной открылось зрелище, сочетавшее в себе шведскую историю и шведскую действительность, давшее мне массу поводов для сравнения.
Под сенью деревьев, служивших фоном для памятника Карлу XII, вокруг павильончика с закусками и напитками, отдельными группками сидела шведская молодежь. Девушки, занимающиеся своими волосами. Святые со взглядом, обращенным вовнутрь. Викинги, играющие на флейте. Члены неизвестных мне сект, носящие индейские амулеты и значки антиатомного движения. Между ними — пожилые туристы, фотографирующие и Карла XII (с чересчур близкого расстояния), и раскованную, но в то же время какую-то унылую молодежь в качестве местных достопримечательностей. То и другое отдельно, ибо удаленность и высота памятника не позволяла охватить в одном кадре воинственную историю Швеции и фрагмент из ее мирного настоящего.
Я записывал то, что видел, и то, что мне в связи с этим приходило в голову, — взаимосвязанность и противоречивость этой картины, которая напрашивается независимо от ограниченных возможностей фотооптики: босые ноги осторожно ступают по гравию. Чугунные цепи на цоколе памятника. Еврейские кипы, индейские головные повязки поперек лба и пончо. Развевающиеся по ветру нордические волосы и уносимая ветром грустная, навевающая медитацию мелодия флейты. Вялые телодвижения танцующей в одиночестве и как бы сонной толстушки.
Я записывал и делал наброски: Карл XII, указующий рукой на восток. Равнодушные к нему чайки. Приглушенный расстоянием шум уличного движения. Социальные круги «Джойнта». Жесты рассеянной или затухающей любви под сенью деревьев. На заднем фоне — темно-красная церковь. Парень в длинной белой рубахе с удивленными глазами за толстыми стеклами очков, ведущий на веревке белую козу.
Я увидел отстраненно, словно в мыльном пузыре: сила и бессилие. Ожидание некоего абстрактного Спасителя. Брошюрки Мао и более старые сборники статей. Полное собрание персонажей Дюрера при хорошем освещении.
И я понял причину вдруг охватившей меня радости: Сатурн освободил своих детей от истории.
Ибо и это равнодушие к истории у подножия памятника, виденное мною не только в Стокгольме, а во множестве других мест, есть не что иное, как меланхолическое выражение утопического бегства от действительности. Когда была битва под Нарвой? Из-за чего велась Северная война? Зачем Карл XII ездил в Турцию? Никаких дат. Никаких событий. История, не оставившая следа.