Изменить стиль страницы

А тут как-то в воскресенье собралось у нас человек пять соседей, отец, мать, и зашел разговор о загробной жизни, один того усопшего видел, другой этого. А Михал собирался на поезд, закрывал чемодан, времени уже было в обрез, а чемодан будто на зло не хотел закрываться. И вдруг Михал как крикнет: нету загробной жизни! Здесь только жизнь, и в нее надо верить! Соседи рты разинули, отец с матерью от стыда не знали куда деваться. А он схватил свой чемодан, так и не закрытый, пнул ногою дверь и из сеней уже бросил:

— До свиданья.

Я волей-неволей за ним, потому что должен был отвезти его на станцию. Но он мне за всю дорогу слова не сказал. Другое дело, что мы мчались сломя голову, так как поезд уже посвистывал за лесом. Только на станции, когда второпях прощались, буркнул:

— Извинись перед отцом с матерью.

До самого рождества не показывался, потом только на пасху приехал, и так уж повелось до конца. А приезжал — мало чего говорил, сядет, бывало, и думает, думает. Отец у него спрашивал:

— И что ты на этом заводе делаешь?

— Что на заводе делают, — отмахивался он. — Разные вещи.

— А платят много?

— Немного, но мне хватает.

— А живешь где?

— Там, у одних.

— Хорошие хоть люди?

— Неплохие.

Мать спрашивала:

— Девушка у тебя есть? Только не зарься на богатство, сынок. Возьми которую победнее, пусть и в одной рубашке, главное, чтоб с душой.

— Не время сейчас, мать, о девушках думать, есть поважнее дела.

Ну, а я уже ни о чем не спрашивал, для меня девушки были важней всего. Что это еще за дела — поважнее? Вот и посылай такого в город, только мозги сдвинутся набекрень. Да будь я на его месте, о, я бы знал, как попользоваться городским житьем. Кой о чем и мы тут слыхали. Генек Вось приезжал в отпуск, он на действительной служил, не рассказывал, что ль? Аж мурашки бегали по спине. А Флорек Суйка только подскакивал:

— Ох, черт! Вот это да! Едем, ребята! Едем, я больше не могу!

Темнота все гуще застилала горницу. Лицо Михала в этом сумраке почернело. Люди свозили и свозили хлеб.

— А помнишь, — сказал я, — ты как-то обещал надолго приехать. Поговорить мы с тобой собирались. Но не хочешь — не говори. Хочешь так жить, молчком, — живи. Только что бы было, если б все в деревне языки проглотили? И только бы пахали, сеяли, косили, свозили, и никто б никому даже «бог помочь» не говорил. А если вслед за людьми собаки, кошки и всякая иная тварь, ни птицы бы не щебетали, ни лягушки не квакали? Да это ж конец света! Даже деревья говорят, надо только прислушаться. И каждое на своем наречье, дуб на дубовом, бук на буковом. Реки говорят, хлеба. Весь мир — сплошная речь. Попробуй, вслушайся хорошенько — услышишь, что говорили сто, а то и тысячу лет назад. Слова ведь не знают смерти. Один раз сказанные, как сквозистые птицы веки вечные над нами кружат, только мы их не слышим. А может, с божьих вышин голос каждого человека отдельно слыхать. Даже то, что я тебе сейчас говорю. Что говорят у Мащика, у Дереня и в каждом дому. А если к земле обратить ухо — кто знает, вдруг услышишь людской шепот и что люди думают, что им снится, где у кого кот мяучит, в чьей конюшне лошадь ржет, которое дитя материнскую грудь сосет, а которое только приходит на свет, потому что все это речь. Бог почему велит людям словами молиться? Без слов он бы человека от человека не отличил. Да и человек сам бы себя от других не отличил, не имей он слов. Со слова жизнь начинается и словами кончается. Смерть — это же конец словам. Начни с первого попавшегося, какое тебе ближе всего. Мать, дом, земля. Скажи хотя бы: земля. Ты же знаешь, что такое земля. Плюешь куда? На землю. Ну, то, по чему ходишь, на чем хаты стоят, пашут что. Не раз ведь держал в руках плуг. Помнишь, как отец учил нас пахать? По очереди тебя, меня, Антека, Сташека. Чуть который-нибудь повыше плуга подрастет, того брал с собою в поле, когда на пахоту ехал. Клал наши руки на чепыги, сверху свои и шагал сзади — будто нес тебя, обняв. Ты его тепло своей спиной чувствовал, его дыханье головой. А слова его точно откуда-то с неба неслись. Не так держи, ровнее, посередке борозды иди, глубже бери, раз земля сухая, вот вырастут у тебя побольше руки, в этой будешь вожжи держать, а в той кнут. Научишься, научишься, наберись только терпенья. В земле и крот прокладывает ходы, и деревья коренятся, и окопы роют в войну. Из земли родники бьют, и пот людской впитывается в землю. И на своей земле, а не на какой другой, каждый человек приходит на свет. А помнишь, кто ни уходил в мир, всегда брал с собой в узелке горстку земли. И моряки, когда землю где-то там, далеко-далеко, увидят, кричат: земля! земля! У тебя когда-то такая книжка была, там кричали: земля! И господь сошел на землю. И человека после смерти хоронят в земле. Будем и мы с тобой в ней лежать. Я склеп надумал строить. На восьмерых, чтобы всем поместиться. Может, и Антек, и Сташек с нами захотят. Говорят: пусть земля тебе будет пухом. Где ж они легче землю найдут? Говорят: где родишься, та земля твоя колыбель. Смерть только как бы тебя обратно в нее кладет. И она тебя колышет, колышет, и снова ты становишься не рожденный, не зачатый.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

…Вот и перевернута вами, читатель, последняя страница этой книги — истории жизни Шимека Петрушки, рассказанной им самим. Человеком, прошедшим, как говорится, огонь и воды, многотерпеливым страдальцем Шимоном — так тоже можно бы назвать нашего героя, да мешают его неугомонность, острословие, бесшабашность, жизнелюбие. И в столь больших концентрациях сосредоточились в нем эти качества, что из всех и всяческих передряг вызволяли они его и делали закаленней и бесстрашней. А в передряги попадал Петрушка отчасти по собственной настырности, отчасти по воле, пышно сказать, истории.

Пышно, однако и точно будет это сказано!

И становится Шимек все большим храбрецом и упрямцем, здоровье и силу тела теряя, но стойкость и силу духа — никогда. Орел был парень в молодости; в партизанах был тоже «Орел»: недаром ему дали такую подпольную боевую кличку; но и в конце романа, калекой на костылях, он все равно орлом остался… Так жизнь складывалась у поколения, к которому Шимек принадлежал, что со многими и многими дело нередко «печально кончалось, тот убитый, этот убитый, а человека сколько раз ни убивай, все равно он должен дальше жить».

Вот каково — пышно (однако точно!) выражаясь — жизненное кредо Шимека. Сродни убеждению хемингуэевского старого рыбака Сантьяго: «Человека можно уничтожить, но его нельзя победить…»

В эту очень польскую книгу непросто войти не польскому читателю: тут ведь масса и заметных, и не заметных глазу свидетельств особого быта польского крестьянства, особого — польского именно — бытия, мироощущения и мировИдения; тут, вглядись, обнаруживаются целые слои польской истории, подспудные и порою выплескивающиеся на поверхность романа течения ее — то воспоминанием об эмиграции в Америку или о тяжбе с соседом из-за межи после того, как вкусило польское «хлопство» желанной независимости, обернувшейся «санационными» карами и увеличением налогов на «независимых» крестьян, то ироничным авторским «обыгрышем» какой-нибудь исторической детали, вроде геройской уланской сабли («еще прапрадед ею турок рубил»), которая оказалась ни к чему не пригодной, попросту говоря, ненужной в войне против гитлеровских танков и авиации… да, не польскому читателю непросто войти в мир романа «Камень на камень», но зато дополнительная радость — обжиться в нем, да так обжиться, что, согласитесь, не хочется из него выходить, и концовка книги представляется нам излишне резко оборванной. Модный прием «незавершенного» завершения, non finito, распространен в современной прозе широко — здесь он оставляет чувство сожаления, не столько эстетического даже, но житейско-психологического, потому как нам до боли сердечной хочется узнать, что в дальнейшем, в иных исторических условиях, в нынешних временах, с Шимеком могло бы приключиться. Мы с ним по мере чтения, мало сказать, сжились — мы полюбили его, не правда ли?..