Изменить стиль страницы

Сумерки лезли в окна, в горнице посерело. А мы пили чай, ели хлеб с сыром. Котлеты я оставил на завтра. Телеги со снопами все еще поскрипывали на дороге. Иногда кто-нибудь крикнет — н-но! Иногда лошадь заденет подковой о камень. У кого-то дрога потрескивала, скрипели несмазанные оси, позвякивал нашильник у дышла. Я ждал, что Михал хотя бы спросит:

— Где ж ты так долго был?

Кошка и та сразу вспрыгнула ко мне на колени и стала ластиться, как будто огорчалась, что не может ни слова сказать по-людски. Собака, если б была, тоже бы небось сорвалась с цепи от радости, что я вернулся. И каждый, кто меня ни встречал, говорил по крайней мере: о, вернулся. А тут брат — и ничего.

— Говорили тебе, что я в больнице?

Он поднес кружку к губам и выпучил глаза, они у него сделались круглые, как медяки, но напрасно бы я старался что-нибудь в этих глазах прочитать. Не поймешь, смотрели они, думали или, может, им умереть хотелось и не видеть ничего. А кружку Михал держал как-то чудно, двумя пальцами за ручку. Я даже поглядел — вдруг и сам так держу. Нет, я держал обыкновенно, всеми пальцами, в обхват. А хлеб и сыр он у себя на ладони крошил и из горсти только брал, точно выколупывал семечки из подсолнуха. Правда, он всегда не по-людски ел. На завтрак если жур с картошкой, так я пол-ложки картошки, пол-ложки жура, едва такую ложку с верхом пропихивал в рот. А он отдельно картошку, отдельно жур, этого на кончике ложки, того на донышке, и челюстями почти не двигал. Как тут наесться, только вдвое больше наработаешься рукой. Человек для того ест, чтобы желудок был полон. А из желудка сила. А сила для работы. Я его не раз спрашивал: если есть, как он, вкусней кажется, или скорей наешься, или что? Пусть скажет. Верно, это не секрет? Не потому, что я так же научиться хотел, мне хорошо есть, как ем. Но, думал, хоть столечко от него узнаю, по тому, как человек ест, много можно узнать.

А ломоть хлеба себе отрежет, так тонюсенький, всё насквозь видать. И даже если пустой хлеб ел, плашмя в растопыренных пальцах держал ломоть, как будто с него могли упасть кусочки колбасы. Или яблоко — сперва разделит на четыре равные части, выковыряет косточки, срежет кожуру, и только такие белехонькие четвертушки в рот. А воду пил, то хоть бы разок в горле забулькало, как оно бывает, когда дорвешься до воды.

Но, может, я за эти два года от него отвык. И теперь трудно наново привыкнуть, что этот старый человек в белом рядне — Михал, мой брат. А возможно, и он уже позабыл, что мы братья. Что это значит: кто-то кому-то брат? В детстве я его не больно-то и любил. С чужими ребятишками куда было веселей. А Михал плавать не умел, из рогатки стрелять не умел, по деревьям лазать не умел. По стерне босиком колко ему было. А мы с ребятами носились взапуски, кто первый добежит до межи. Еще выбирали жнивье не после косы, а после серпа, чтоб сильней кололось. Или где больше чертополоху в хлебах росло. Чаще всего у Валишки либо у Бодуха, вдобавок ихние поля были длинные и узкие, как кишки. Пока до конца такой кишки добежишь, все ноги в крови, а заболеть ничего не заболит, не посмеет.

Учился Михал, что правда, то правда, из нас, четверых братьев, лучше всех. Раз даже получил в награду книжку, как самый лучший ученик в школе. А на книжке ему написали: Михалу Петрушке за отличные успехи и примерное поведение, а также с благодарностью его родителям. Так из-за этой-то благодарности отец его редко когда гонял в поле. А шли к поздней обедне — на всех на нас давал одну монету, с тем чтобы на поднос ее положил Михал. И когда мать в воскресенье делила курицу, отец вроде бы строго следил, чтобы всем досталось поровну, а выходило всегда, что Михала обидели, и отец приказывал добавить ему желудок или шейку. А еще Михал мог вечером допоздна книжку читать, и керосину ему никто не жалел. Другое дело, что я книжек не любил. В школе, правда, заставляли, ну тут уж поневоле читал. Да и не очень-то я понимал, зачем вообще читать, неужто времени не жалко? Отец иногда пытался мне разъяснить:

— Ты, пентюх, да хотя б для того, чтобы чтеньем господа бога славить.

А я ему на это однажды сказал, что, когда вырасту, не буду верить в бога, и убежал из хаты. Хотя сам не знал, что значит верить или не верить, просто назло сказал. Ну и едва кончил школу, книжки в дальний угол и давай бегать по гулянкам. После первой гулянки отец меня отлупил. После второй отлупил. Но после третьей я схватил вилы: а ну, попробуйте. Ох и избил же он меня тогда цепью от телеги, я весь в синяках был, пришлось матери прикладывать мне примочки.

— И чего ты его исколотил? — причитала мать. — Родное дитё так отлупцевать, господи боже мой!

— Какое он дитё. Разбойник! Тебя же из дому выгонит на старости лет.

А Михал читал. Годы шли, а он читал и читал. Как-то приехал из города дальний родственник матери, троюродный, что ли, брат, портной. И мать его упросила взять Михала к себе. Пусть хоть портняжному ремеслу обучится, что ему дома делать. Коров Антек уже пасет, гусей Сташек. А земли не так уж и много, управимся без него. И портняжье ремесло — дело хорошее, на месте сидишь, под крышей, и себя сам обшиваешь. В деревне портного нет, выучился бы — вернулся и здесь шил. Чулан ему б освободили, а может, и машинку купили. А пока шил бы на той, что есть.

— Возьмите, не пожалеете. Хороший он мальчик, и портным будет хорошим. Не тянет его, как других, то туда, то сюда. Все бы книжки читал. А мы в долгу не останемся, когда мучицы пришлем, когда курочку.

И отец поддержал просьбу матери:

— Лучше б, конечно, он ксендзом стал, — сказал. — Мы его в ксендзы хотели определить. Да не сдюжим. Сами видите, еще трое у нас. Не хватит на всех земли. А так хоть одним меньше, и то будет полегче.

Ну и уехал он к дядюшке этому учиться на портного. Прожил у него, наверное, года три. Через воскресенье, а то и воскресенье за воскресеньем подряд приезжал домой. И обязательно на жатву, на выкопки. И всегда матери хотя бы катушку ниток привозил, иголки, отцу сигареты, Антеку со Сташеком конфет, мне бутылку пива. Только молчун сделался. Ничего не хотел рассказывать, как ему там, плохо ли, хорошо ли. Ни как кормят и не обижает ли дядькина жена. Отец у него спрашивал:

— Портки-то уже сможешь пошить?

Он никогда не отвечал, да, нет. Только плечами пожимал, кто его знает, сможет, не сможет.

— Видать, на портного не меньше учиться надо, чем на ксендза, — вынужден был отец отвечать самому себе.

Мать в каждый его приезд собирала, что могла, лишь бы он с пустыми руками не уезжал. Муки, крупы, гороху, сыру, кусок сала, иногда курицу. Яйца все до единого припрятывала, чтобы с Михалом дядюшке послать. Мы сами ели что придется, лапшу — так только на воде, кашу — чуть забеленную молоком, а все, что получше, дядюшке. И вечно: то оставь, это не трожь, это дяде. Я как-то поймал в силки зайца — тоже отправили дядюшке. Вот он обрадуется! Никогда раньше не сушили слив, а теперь стали сушить — для дядюшки. Дороговато дядюшка этот нам обходился. Сташек, который еще мало чего понимал, и тот спросил как-то: а что он, трехглавый змий, столько есть должен? Даже у отца иногда вырывался вздох, что лучше бы Михал был ксендзом. Только мать: тише, тише, — все его уговаривала, — бывает, и ото рта надо оторвать, зато выучится Михась, так и Сташеку, и Антеку, и Шимеку, и тебе, отец, всем вам костюмы сошьет.

Но в какое-то из воскресений Михал приехал и объявил, что больше у дядюшки не живет, а работает на заводе, и чтоб мать ничего ему не давала, он теперь у нас брать не станет. Расстроились все, столько муки, крупы, гороху, яиц, кур, сыру зазря пропало. Отец только сказал:

— Я думал диагонали купить, может, ты мне костюм сошьешь. Но, видать, такова воля божья. Похожу еще в старом.

С тех пор Михал все реже приезжал. Раз в месяц, в два месяца, на рождество, на пасху, на жатву. Хотя косец был не ахти какой. Рывком заносил косу и шагал чересчур быстро, а размах брал такой, будто хотел сразу целую полосу повалить. Оттого коса у него то и дело втыкалась в землю и тупилась быстро, и сам после одного покоса так уставал, точно скосил целое поле. Правда, он и раньше не особо умел косить. Да и когда ему было выучиться? С малолетства ведь вбивали в голову: ксендз, ксендз, а у ксендза работник есть, самому косить не надо. Хотя мне кажется, вряд ли бы из него вышел хороший ксендз. Ксендзом быть — призвание нужно иметь и язык без костей. Каждое воскресенье проповедь, а еще похороны, венчанья. А когда исповедуешь, сколько надо всякому долбить: не греши, не греши, бог на тебя смотрит с небес. Бог умер за наши грехи. Все тебе будет посчитано на Страшном суде. Это откуда же столько слов взять? Притом, чтобы на ксендза учиться, надо верить в загробную жизнь.