Изменить стиль страницы

— Это неверно. Мы образовали отдельный кружок и собирались у меня, но с Петрашевским я был знаком. А попал к нему на его «пятницу» случайно. Петрашевский однажды пригласил меня, но я собирался в тот день на бал к графине Протасовой. Это было ровно за две недели до ареста. Восьмого апреля. Графиня заболела, бал был отменен. И тогда я поехал к Петрашевскому. За квартирой Петрашевского уже велось наблюдение. Да и за моей, конечно. Мы были неосторожны, потому что не видели особенной крамолы в наших собраниях. Мой сосед Николай Михайлович Орлов предупреждал меня. Он говорил: в окна видно, что гостей у вас собирается много, но вы не играете в карты, а читаете книги, что-то обсуждаете, и на это наверное обратят внимание. В крепости я в полном одиночестве пробыл восемь месяцев… И все допросы, допросы… Я не видел родных, не знал, что делается в России и вне ее. Через два месяца после ареста мне разрешили переписку с матерью и отцом, но я должен был отвечать на письма родителей, главным образом матери, на оборотной стороне ее письма. Что ж, это помогло сохраниться нашей переписке, хотя бы и прошедшей через руки жандармов. От тюремщиков я не слышал ни звука о том, что происходит на белом свете. И только однажды, когда с крепости стали раздаваться один за другим пушечные выстрелы — а этих выстрелов было множество, — я пристал к дежурному офицеру: «Скажите же, в чем дело?» Он так угрюмо посмотрел, сказал: «Неужели не понимаете, что нам не разрешено с вами разговаривать?» Но все же он ответил на мой вопрос. Выяснилось, что за время моего заточения в крепости наши войска успели войти в Венгрию и подавить движение, которое добивалось свободы.

Они шагали мимо душистых клумб, словно бы сквозь райскую кущу, звезды светили в высоте, и взошедший месяц заглядывал в лицо. В кустах слышались вздохи, восклицания, там молодые парочки накаляли свою вполне земную, телесную любовь.

Кашкин, вспоминая недавнее, все более загорался. Так было и с Европеусом. Странное у Льва было чувство. Еще в детские годы до него доходили слухи о людях, состоявших в тайных обществах, о восстании в Петербурге в 1825 году, о казни главных вожаков и ссылке других… С некоторыми из участников тайных обществ он связан был родственными узами. Затем он узнал об аресте и осуждении кружка Петрашевского. И аресты, и тюрьмы пока рисовались ему не с той отчетливостью, которая не дает покоя, преследует… Из такта он не решался подробно расспрашивать Кашкина, как и год назад Европеуса. Но в глубине души зрел тайный интерес. Зрела жажда подробностей, и ей суждено было разрастаться и принимать все более резкую окраску. На протяжении десятилетий рождались и образы, картины из совсем иной жизни. Кто определит пути воображения художника? Они сложны, противоречивы… порой непостижимы. Но жгучий интерес к декабристам, судьбу которых отчасти повторили петрашевцы, близкие и по времени, во многом и по духу, интерес, зароненный с отроческой поры, жил в писателе почти в течение всей его жизни. От замысла о декабристах он пришел к событиям, образам, картинам эпопеи «Война и мир». Внимание к судьбам, к движению декабристов не угасло и после написания «Войны и мира». Не угасло и внимание ко всем негодующим, как и к гонимым и отверженным. Гений писателя охватывал все новые области бытия. Пройдут десятилетия, и в его новом романе предстанут сцены тюремной жизни, толпы бредущих на каторгу и многие из слоев общества, ранее не затронутых в его произведениях.

А в эти минуты встречи ни Кашкин, ни Толстой не подозревали, какое значение для отзывчивого Льва Толстого, для всего направления его мыслей приобретет все то, о чем сейчас Лев только слушал, порывисто вставляя фразу-другую…

— Пестель и Муравьев покушались на жизнь всей царской семьи! Вы ничего этого не делали, а приговор вам вынесли такой же. Только что не повешение… — сказал Толстой.

— Мы и сами были потрясены. В отношении меня объяснением не может служить даже и то, что я был в глазах начальства как бы наследственным преступником. Мой отец состоял в тайном обществе. И даже трижды. В первый раз это было «Общество добра и правды».

— Какое хорошее название! Девиз… для всей жизни человека!

— Туда его привел ваш однофамилец Яков Николаевич Толстой, член «Союза благоденствия» и товарищ Пушкина по обществу «Зеленая лампа». Отец был тогда прапорщиком. Толстой вовлек и двоюродного брата моего отца — князя Евгения Петровича Оболенского. Кстати, Оболенский был очень предан моему отцу и даже дрался за него на дуэли. Но это было поздней. Вообще в нашем роду люди стоят друг за друга горой. Мой родной брат Сергей чуть с ума не сошел, когда меня арестовали. У него была безумная идея самолично устроить мне побег из крепости. Он еще мальчик, но твердо намерен при первой возможности поступить на военную службу и отправиться на Кавказ, чтобы быть вместе со мной…

— Славный мальчик! Любить так любить… и жертвовать всем! У «Общества добра и правды» были определенные цели?

— Весьма неопределенные. В Обществе состоял некий Токарев, он составил Уложение, и там было сказано: устранить всякое зло в государстве, выработать конституцию… Общество распалось. Видно, основания его были непрочные.

— Во всяком случае, я слышал, твой отец в свое время был примечательной личностью, — сказал Толстой.

— Он всегда стремился быть поближе к простому люду, — ответил Кашкин. — Он вышел в чине поручика в отставку, а несколько лет спустя поступил заседателем в Московский надворный суд. Это была скромная должность, особенно если учесть, что мой дед по отцу был сенатором и мог найти сыну более почетное место. Мысль ему подал Иван Иваныч Пущин, лицейский друг Пушкина. Иван Иваныч с той же целью и в тот же Московский надворный суд перешел из гвардейской артиллерии, из блестящего гвардейского офицера превратился в скромного судью. Пущин имел немалое влияние на моего отца. Оба они вошли в общество «Семиугольная звезда». Цель Общества была такая же гуманная, как и «Добра и правды»: борьба с несправедливостью в гражданском быту, взаимное усовершенствование…

— Нравственное усовершенствование? — переспросил Лев Николаевич. — Но ведь это очень важно!

— Я полагаю — нравственное. Но и это общество продержалось недолго. В двадцать третьем году мой отец Сергей Николаич ненадолго поехал в Петербург, и там Оболенский, только не Евгений, а Константин Петрович, предложил ему вступить в тайное общество, члены которого два года спустя приняли участие в восстании на Сенатской площади. Евгений Оболенский тоже состоял в Обществе. Намеренье Общества было ограничить власть правительства, создать законодательный орган… Но отец считал это пустой, неосуществимой затеей и выговорил для себя условие: он будет лишь действовать для пользы просвещения и добиваться освобождения крестьян… До двадцать пятого года он никого из сотоварищей по Обществу, исключая обоих Оболенских и Пущина, не знал. В двадцать пятом году в Москву приезжает Константин Оболенский и созывает совещание Общества. Тут были, кроме самого Оболенского и Пущина, Алексей Тучков, Павел Колошин, полковник Михаил Нарышкин…

— Знакомые имена! Колошины — наши родственники, хоть и дальние. Мы с ними всегда дружили. С Сергеем и Митей, сыновьями Павла Колошина, я и сейчас дружу, переписываюсь, — вставил Толстой, умолчав, однако, о Сонечке Колошиной, своей первой любви.

— Признаться, мой отец никакого участия в деятельности Общества не принимал. Пущин, уезжая из Москвы в Петербург, правда, дал ему переписать конституцию, составленную Муравьевым.

— Как различны были люди, объединившиеся как будто для одной цели, и как неодинаковы были их действительные намерения! — сказал Толстой.

Кашкин посмотрел на него. Ответил:

— Однако и наиболее решительные не всегда ясно сознавали, что именно следует предпринять. Пятнадцатого декабря отец узнал от Алексея Васильевича Семенова, члена Общества, о содержании письма, присланного Пущиным из Петербурга. Пущин писал, что уже несколько ночей бодрствует, не раздевается, скоро войска выйдут на площадь и будут требовать законного государя, а потом — что удастся… Как видно, Пущин писал накануне четырнадцатого декабря. Тотчас пришло известие, что войска вышли на площадь, но все рухнуло, и начались аресты. Отец, не успев переписать конституцию Муравьева, немедленно ее сжег… В начале января двадцать шестого года отец был вызван в Петербург и там одиннадцатого января арестован, заключен в Петропавловскую крепость. Допрашивал его генерал-лейтенант Левашев. А после допроса император Николай написал коменданту Петропавловской крепости Сукину: «Присылаемого Кашкина содержать в крепости строго, по усмотрению». Оба Оболенских, Иван Иваныч Пущин, Митьков, Горсткин в своих показаниях отрицали принадлежность моего отца к тайному обществу. Да и сам отец по сути отрицал.