Изменить стиль страницы

Адвокат из Арраса сказал, что такие вот объединения, о которых сейчас говорили, противоречат не только законам наполеоновской Империи, но даже республиканской конституции. Республика стоит за свободу труда, а посему запрещает как союзы подмастерьев, так и союзы хозяев. Адвокат изъяснялся весьма цветисто, слова «Республика», «республиканец» произносил, раскатывая звук «р», так в бурю волна перекатывает гальку по берегу моря. И тут заговорили все: очевидно, он затронул наболевший вопрос — то, что у большинства этих людей, хотя и по причинам самым различным, было кровоточащей раной. Теодор снова запутался. Ведь он не знал, что такое расчетная книжка, о которой тут говорили, что такое ремесленный суд и конторы по найму. Не понимал он, почему адвокат возмущенно вопит, что все эти благотворительные общества, эти кассы взаимопомощи, которых требуют вместо политических клубов, — просто-напросто ловкий способ обойти закон, не понимал, что в действительности означает слово «объединение», все время возникавшее в спорах и казавшееся главным обвинением, выдвигавшимся против бунтующих мастеровых.

— Попробуйте-ка помешать нам объединиться! Не выйдет! — крикнул каменщик. Плотник поддержал его.

— Ну разумеется, — заметил адвокат, — вас, каменщиков и плотников, не разъединить, вы вместе работаете на постройке, вас объединяет сама работа…

В вопросе о политике и ткачи, и слесари, и каменщики, и батраки были вполне согласны между собой и дружно нападали на своих противников: не надо политики. Из-за этого они отвергали идею народных обществ, на которой сошлись адвокат и прядильщик. Для них, оказывается, важнее всего была заработная плата, а вовсе не король или император. Разногласия были у заговорщиков и по другому вопросу: ткачи, например, ненавидели машины. И тут уж Теодор ничего не мог понять, теперь стали употреблять технические термины, а господин Жубер пытался их образумить.

Когда же речь заходила о рабочих объединениях, можно было подумать, что им не нравится само слово, что им трудно его произнести и их возмущает подобное обвинение. Объединения! Объединения! Правда, все они требовали для рабочих права объединяться. Тут прядильщик выступал против адвоката. Но как объединяться? Вот из-за этого и началась между ними схватка. Бернара, пытавшегося примирить споривших, ткачи оборвали: все, мол, знают, что он приказчик Грандена, нового владельца мануфактуры Ван Робэ. Так разве ткачи могут ему доверять? В январе Гранден велел оцепить дом, где собралось несколько ткачей. Как хозяин про это узнал? Понятно, по доносу. А у них никакого объединения и не было, просто собрались вместе четверо-пятеро ткачей. Для хозяев и для полиции этого было достаточно: всех схватили и посадили в тюрьму за намерение организовать рабочий союз, так сказать превентивный арест, двоих продержали пять дней, а один еще и по сей час за решеткой: говорят, собираются выслать его в тот департамент, откуда он родом… Вот посмотрим, переменится что-нибудь или нет, когда Маленький Капрал придет! Правительства приходят и уходят, а хозяева мануфактур остаются; за рабочие союзы, даже за одно только намерение создать их людей отдают под строгий надзор полиции — за ними следит префектура, да и не один год, а года по три, а то и по пять… и ей все равно, кто в это время в стране хозяйничает: пруссаки или наши аристократы. И ведь нет никакой возможности мастеровому переменить место: в расчетной книжке записывают тебе твою получку, поди поспорь! Хозяин проставит цифры: вот сколько я тебе должен, а вот сколько ты мне должен, а вот сколько ты вперед забрал. Жульничество одно, а доказать не докажешь!

— Совершенно необходимо, — воскликнул адвокат из Арраса, — чтобы отношения между хозяином и мастеровыми были основаны на полном доверии! Впрочем, по закону хозяину верят на слово, когда он указывает, сколько им выплачено рабочему как при расчетах за истекший год, так и при выдаче аванса в текущем году…

— Верят? — возмутился один из абвильских ткачей. — Ему верят, а мне почему не верят, раз я говорю, что он меня обкрадывает?

И в эту минуту в сознание Теодора проникла мысль, глубокая, мучительная, как нежданный удар, как жгучая рана… О чем свидетельствует это шумное сборище? Эти люди, значит, настолько близки друг другу, что вместе шли сюда или хотя бы вот собрались здесь вместе на эту ночную сходку, невзирая на все ее опасности… И, значит, они надеются, что это их собрание приведет к чему-то хорошему, во всяком случае к какому-то действию. А ведь это шумное сборище сперва казалось ему просто случайным, так же как он сам случайно очутился в королевской гвардии, и случайность эту подчеркивало его тайное присутствие здесь. Сначала каждый из выступавших своими речами как будто показывал ему, невежде, ему, незваному зрителю, только свою обособленность от других. Каждый говорил не совсем то, что следовало бы сказать для того, чтобы пьеса была хорошо построена, или по крайней мере для того, чтобы сыграть в ней центральную роль. Однако эти словесные схватки, это проглядывавшее в них взаимное недоверие выражали всеобщую волю собравшихся найти сообща нечто важное, чего они еще не знали, но что было, во всяком случае, правдой, бесконечно нужной, драгоценной истиной, которой им до сих пор всем не хватало. Может быть, Теодор и ошибался, но ему казалось, что тут каждый не вполне был уверен в своей собственной отдельной правде, которую он этой ночью принес сюда в глубине своего сердца, дабы звать к ней других. Все эти люди прожили нелегкую жизнь, хотя у каждого жизнь сложилась по-разному, они были рабами своего положения, все искали естественного выхода, стремились нащупать путь, сделав логический вывод из своего жизненного опыта, своего порабощения, своей усталости, своих несчастий. Хотели покончить с долгой нищетой. Впервые в жизни перед Теодором предстали в такой безжалостной обнаженности и люди, и неотвратимость их судеб, и эти люди вызывали в нем такое чувство, будто он плывет на корабле, который дал течь, и самым важным стало теперь заткнуть щели в днище корабля, и уже не могло быть иной красоты, иного величия, иной доблести, чем эта жертвенная борьба, эти неустанные, неистовые усилия, поглощающие и сердце, и ум, и все силы телесные… Впервые Теодор оказался в присутствии людей совсем не таких, как он сам. А ведь он лишь с пятого на десятое понимал то, что они говорили, и чувствовал всю свою ненужность для них. Что должен он был сделать, чтобы помочь им? Чем мог он облегчить их участь? И даже как он мог бы связать себя с ними, отдать им свою силу до последнего дыхания, свою душу, загореться их горением? Ведь они совсем другие. Впервые в жизни он увидел именно других, совсем других… и это было мучительной, почти физической болью… В Пантемонской казарме, у Фраскати или среди убегающей по дорогам своры для него не было совсем других, как для лесных зверей прочие звери в лесу не бывают совсем другими. В обществе, к которому он принадлежал, в лицее, в ателье художников и среди мушкетеров людей отличали друг от друга мундир, фрак, прическа. А здесь разница между людьми — живыми существами из плоти и крови — и сходство их между собой зависят от обстоятельств, о которых до этой ночи Теодор Жерико никогда не думал, — от обстоятельств трагических.

Вот именно… нынче он вступил в мир трагедии. Он вступил в этот мир… вернее, остановился на пороге… Зашел уже слишком далеко и не может отступить, но все же чужд этому миру и не способен сделать еще один шаг, который ввергнул бы его в геенну огненную. Он здесь, и как будто его нет здесь. Не может же он вмешаться в их споры! Ведь если бы его вдруг обнаружили, то, конечно, сочли бы преступником, соглядатаем… негодяем. И его охватил ужас, не потому, что он испугался неминуемой кары — физических страданий и смерти: его наверняка убили бы… Нет, его страшило совсем иное: мучительна, невыносима была мысль, что ему так и не удастся рассеять заблуждение, жертвой которого он станет, и он умрет, не успев объяснить, что в нем сейчас происходит, сказать этим людям, что он вовсе и не думал приходить сюда, попал к ним нечаянно, но теперь и в самом деле, в самом деле он на их стороне.