— Может, — сказал аббат, — когда-нибудь его и причислят к лику святых.
— Так вот, — продолжал высокий брюнет, — обойди всю округу, спроси любого. И тебе скажут. Нет никого, кто не был бы ему хоть чем-то обязан. Ни один ребенок не появился на свет без него, ни один старик не умер в одиночестве, доктор поднимался среди сна, в ночь-полночь, и спешил к ним зимой, по снегу, в любую погоду. Он исходил вдоль и поперек весь край, за двадцать-то лет! Не зная отдыха. Появлялся везде, где был нужен… Знал всех. Потом началась война. Движение Сопротивления, маки́. Врач никогда никому не отказывал. В N немцев не было. Но был там владелец гостиницы — сторонник Дорио, и был мебельный фабрикант… Словом, немцы пронюхали. Они явились в N. Схватили многих. Доктор сам открыл двери, когда за ним пришли. Его били, били на глазах у жены. «Мне нечего вам сказать». Его били всю ночь. Утром, примерно в такое же время, на рассвете, его привели сюда. И троих парней оттуда же, из долины, — первых, кто попался им в руки. Несчастную женщину с малышом на руках. И того, про которого так никто и не узнал, откуда он… Привели и поставили к этой стене. В которой нет ничего особенного. Задняя стена риги…
Стена, в которой нет ничего особенного, задняя стена риги. Господин фон Лютвиц снял пенсне, чтобы не видеть. Еще и потому, что у него мелькнула слабая надежда: жест произведет на них впечатление, не может не импонировать; до него наконец дошло, что, если бы ему дали время, он мог бы сослужить службу этим французам и снабдить их кое-какими сведениями, неизвестными Лотте… Он выжал из себя только: «Стреляйте скорей!..» Страх заглушил все. Страх перед пытками. И смертный страх человека. Он больше не думал о Германии и задыхаясь повторял:
— Стреляйте скорей.
Но аббат засмеялся своим зловещим смехом, а капитан французской армии Жан-Пьер сказал:
— На земле, где пролита кровь наших героев? Нет!..
Они оттащили его метров на сто в сторону и на обочине дороги пристрелили как собаку.
Автору тяжело теперь перечитывать эту новеллу, которую он написал в гневе тех лет, когда факты звучали громче, чем голос рассудка. Персонажи живут и говорят в ней так, как жили и говорили когда-то. Солдаты своего отечества — были ли они правы в каждом произнесенном тогда слове? Это было невозможно, и трудно даже представить, чтобы все эти люди, носившие оружие, не были заодно с теми, чьи приказы они исполняли. Но не следует забывать и другое. Вызывая в памяти слова Манушяна[36], расстрелянного с теми, кто был назван в «Красной афише», автор в своем стихотворении писал: «Я умираю, но ненависти к немецкому народу в моем сердце нет». Однако, воздавая справедливость одному народу, мы не вправе забывать о страданиях другого.
Так пусть же все венчает высокий образ края[37], не постижимого ни для кого, кроме его сынов, края, каким в сокровенной сути запечатлел его Поль Сезанн.
© Перевод И. Огородникова
КАРНАВАЛ[38]
Второй рассказ из Красной папки
Я — это другой.
I
Как было мне не вспомнить слов «Musik ist so recht die Vermittelung des geistigen Lebens zum Sinnlichen…» — именно музыка — посредник между жизнью духовной и жизнью чувственной, приписываемых Беттиной фон Арним Бетховену, когда взял первые аккорды «Карнавала» Рихтер… Случилось ли это… я что-то вдруг усомнился… в Зале Гаво, где ему пришла прихоть играть и где, в связи с этим, развесили ковры, зажгли, по его требованию, свечи. Безумный вечер. Концерт начинался очень поздно, до последней минуты опасались, как бы полицейский комиссар не отменил его из соображений безопасности, «весь Париж», который выложил невиданные деньги за билеты, выходил из себя… безвкусица этой обстановки и этот гений с детским лицом и глазами безумца в расплывающемся розовом свете, его уклончивые движения, будто он хочет неведомо кого обвести вокруг пальца, светлые волосы, вьющиеся вокруг лысины. Но как бы там ни было, чудо свершилось, так случалось всего два или три раза в моей жизни, чудо погружение в себя благодаря музыке, которая достигает такого совершенства в покоряющих ее руках, что заставляет как бы забыть о ней — и вслушиваться лишь в себя самого.
Музыка на этой степени совершенства обладает странной властью оттеснять все другое, воспринимаемое извне, и одновременно все то, что, казалось, занимало ваш ум и сердце. Она точно огромная память, в которой тонет окружающий пейзаж. Она рождает или возрождает нечто угасшее, и мне почудилось, будто в распахнутое окно ворвался красный аромат снега. Я находился в довольно просторной и низкой, малознакомой комнате на исходе дня, передо мной была молодая девушка, которая играла Шумана, темноволосая, худощавая, со страстным ртом, в белой блузке с жабо, играя, она невольно напевала — ла-ла-ла-ла… — точно проверяя, не фальшивит ли. Свечи придавали дневную силу лучам заходящего солнца, они косо ложились на музыку, поверх стопки романсов и партитур. Все Рихтеры в мире… ведь эта встреча уже сама по себе была музыкой, и мне был двадцать один год, у меня была голубая габардиновая форма, портупея, красно-зеленые аксельбанты и некое радостное помрачение ума от того, что я не слышу больше пушек, этого непрерывного хохота смерти, которой я случайно избежал, и на продавленном кожаном диване с вышитыми подушками рядом со мной лежала книжка, как сейчас вижу ее бело-синий мраморный переплет и ярлычок «Die Weise von Liebe und Tod des Cornetts Christoph Rilke»[40], в издании Инзель-Ферлаг. А в комнате ужасный кавардак — нотные тетради и одежда, мотки шерсти, на стене — Гёте и супружеская пара, сочетавшаяся браком, очевидно, в конце прошлого века, в черной с золотом рамке, женщина на фотографии сидит.
Я купил «Die Weise…» накануне, вместе с «Заметками Мальте Лауридса Бригге» Рильке, книжкой Арно Хольца, Ведекиндом и Стефаном Георге в книжной лавке «Синица» на Майзенгассе, в Страсбуре. Полк пошел дальше, а я добился от майора, чтобы он посмотрел на это сквозь пальцы… я потом догоню, подумаешь, каких-нибудь полчаса на поезде, о жилье на новых квартирах позаботится мой вестовой… и пусть меня не ждут к ужину. Честно говоря, мне многое спускали, может, потому, что я был самым молодым… да еще благодаря кое-каким воспоминаниям о прошлом лете, когда шла война. Однажды меня, правда, все же сослали в унтер-офицерскую столовку — я ведь еще не был произведен в офицеры, — в наказание за то, что я чего-то там не сделал. Но майору скоро стало скучно без меня.
К Шуману я всегда питал своего рода страсть, у меня от него, как от вина, тяжелели ноги, плечи. Мне казалось, будто это я ударяю по клавишам, вызываю ритмичное сотрясение самой жизни, точно ее полновластный хозяин. К тому же было на удивленье ново оказаться вдруг в настоящем доме, в доме, где живут, а не в одном из тех полуразрушенных сараев, где мы ночевали на соломе, когда отходили с передовой в ближний тыл, но я уже не мог себе представить ничего другого — ковер на полу, салфеточки с помпончиками на мебели, драпировки, хрустальные вазы, безделушки — сентиментальный хлам заполнял комнату. Я уже не слышал пианистки, так же как сорок лет спустя Рихтера. Я видел ее. Видел в купе поезда.
36
Мисак Манушян — командир интернациональной группы бойцов — участников французского Сопротивления, был казнен со своими товарищами в 1944 г. нацистами. Приказ о казни, расклеенный повсюду для устрашения, получил название «Красной афиши».
37
Речь идет о Провансе.
38
Фрагмент из романа «Гибель всерьез».
39
40
«Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке» (нем.). Произведение Райнера Марии Рильке (1875–1926).