Изменить стиль страницы

В офицерской столовой меня встретили шушуканьем, которое возвещает, что придется поставить им выпивку, деланным восхищением на лицах, хлопаньем по ляжкам, вызывающими приветствиями, непристойными жестами, театральным подкручиванием усов. Майор смотрел на меня по-отечески. Должно быть, хочет сыграть в шахматы. Я сел за стол первым, развернул салфетку. Все сотрапезники кинулись по местам, беспорядочно зазвенели тарелки, бокалы, ножи. Потом, естественно, допрос взял на себя Манжматен, наше Второе бюро.

Они шпионили за мной все утро. Я был замечен у Книпперле. Ничто не укрылось от лейтенантов. Итак… вы уже? Браво, молодец! Мсье прибывает после ужина, отсыпается, и на заре, нет, взгляните только на него! Это что-то новенькое, мой маленький Удри! Я охотно послал бы их подальше. Но, не говоря уж о том, что лучше было отделаться от них, заплатив за вино, на карту была поставлена репутация Бетти. О чем вы? Вы что, не способны себе представить, что с молодой девушкой могут быть иные отношения, чем… Я никогда и не считал вас лицеистами, однако. Хорошо, пусть подадут к десерту игристое.

Единственный, с кем можно здесь разговаривать, — лекарь. Военфельдшер, который пишет стихи. Ну да, стихи. Горе в том, что он дает их читать. Когда он узнал, что я был знаком с Аполлинером… это от него я услышал о смерти Гийома. Его фамилия Арагон. Он всего лишь студент-медик, но из вежливости ему говорят «доктор», как мне — «господин лейтенант». Есть еще, правда, в стрелковом полку, соседствующем с нами, младший военврач, я встречал его в Париже у Адриенны Моннье. Надо бы разузнать, где они стоят, с ним-то я мог бы поговорить о Бетти без всех этих пошлостей.

III

                      …Indessen dünket mir öfters
Besser zu schlafen, wie so ohne Genossen zu sein.
So zu harren, und was zu tun indes und zu sagen,
Weiss ich nicht, und wozu Dichter in dürftiger Zeit[47].
Гёльдерлин

«Карнавал»… не только музыка Шумана. Здесь карнавал, куда ни глянь. По всему пути жители встречали нас так, точно наш приход — праздничная интермедия. Они держали бредовые речи о моем отечестве. Я не мог ни поддержать их, ни оспорить. Им вскоре предстоял великий пост, так что не мне было рассеивать иллюзии. Офицеры и, очевидно, большинство солдат, если судить по моему взводу, полагали, будто войти в Эльзас все равно, что войти в Пуату, Морван или еще куда-нибудь в таком же роде. Их несколько обескуражила лингвистическая сторона дела, поскольку они принимали на веру утверждения всяких Барресов и Рене Базенов, будто дома, за закрытыми ставнями, в семейном кругу, все тут — от Люксембурга до Бельфора — говорят по-французски. И теперь, сталкиваясь с эльзасцем, который их не понимал, они считали, что либо он нарочно прикидывается, либо попросту бош. Когда я говорил, что тоже их не понимаю, все удивлялись: ну вы-то, Удри, вы же говорите по-немецки… Замечу в скобках — у меня в комнате кто-то шарил, Рильке и томик Ницше оказались не на месте. Надо бы попридержать язык.

Точнее было бы сказать: попридержать мысли.

Вот достоинство музыки. Говоришь, что хочешь. Никто не проявляет недоверия. С поэзией не то. Наш военфельдшер на подозрении у лейтенантов и у Манжматена именно потому, что стихи его непонятны. Кто потребует ясности от музыки? Ее, напротив, ценят за темные глубины. И если запрещают, когда родина в опасности, играть словами, играть душой неосмотрительно дозволяют, и в «Чарах Страстной Пятницы», наигрываемых одним пальцем на мамином пианино, соседи не сразу распознают врага… Если когда-нибудь снова будет война, стану учиться музыке. Чтоб у меня был свой троянский конь. Свой тайный язык. Своя свобода. Как подумаешь, Моцарт, Бетховен… великолепные контрабандисты! Капитан Манжматен предупредил меня: получен приказ задерживать немецких дезертиров, не допускать, чтоб они разбрелись по домам в Эльзас-Лотарингии. Почему? Они вроде бы — разносчики революционных настроений, окрепших в Германии. Я узнал, что вот уже неделя, как на том берегу Рейна образованы Советы. О, лишь в отдельных районах. Уловка, чтоб продолжить войну. Следует остерегаться их эмиссаров. Теперь отравляющие газы заменит пропаганда. Я едва не ввязался в спор. Но вовремя прикусил язык.

Военфельдшер слушает меня вполуха. Он написал новые стихи. За одно я ему признателен: он, хоть и старше меня на целый месяц, согласился отвечать за кормежку. Я был в этой роли целый год, далеко, скажу, не синекура! За то, что я не проявил должной предусмотрительности на этом посту, когда мы меняли позиции, меня, собственно, и спровадили к унтерам. Фельдшер здорово выручил меня, но волнения в Германии его не интересуют. Он говорит, что поразительные вещи происходят в Цюрихе. Он переписывается там с кем-то, с одним румыном. Говорить с ним о музыке тоже невозможно, он ничего в ней не смыслит. А я могу просиживать часами у Книпперле, слушая, как Бетти играет на рояле! «Карнавал», конечно, «Карнавал»… А знает ли она Сати́, хотя бы «Пьесы в форме груши»? Спросите-ка ее.

Но я спросил Бетти о волнениях. Не о тех, что были в Гамбурге или Берлине. О тех, на которые жаловались автомобилисты, бросавшиеся нам навстречу, о тех, что имели место, когда немцы уже ушли, а мы еще не пришли. Нет, в Решвоге было тихо. Но вот в Людвигсфесте… Людвигсфесте? Где это? Фор-Луи, если вам так больше нравится, тут неподалеку, всего в нескольких километрах вниз по Рейну. Так что же произошло в Фор-Луи? Она улыбается тому, что я выбрал, как бы невзначай, французское название. Как и Гёте…

— В Людвигсфесте, — объясняет мне она, — местные жители сразу вернулись с того берега, а их там было немало. Переправились через Рейн вплавь. Не стали дожидаться, пока их демобилизуют по всей форме. Были среди них и нездешние. Ну и началось большое веселье…

— Карнавал?

— Если угодно. Парни затевали повсюду танцульки, у нас много музыкантов, небольших оркестриков. Они плясали голые до пояса, несмотря на холод, разрисовав торс, у некоторых была татуировка. Здешние землевладельцы перепугались. Девушки побросали работу, крутили любовь с вернувшимися. Французы арестовали мужчин. Всех. Теперь они сами крутят любовь с девушками.

Что стало с парнями из Фор-Луи, с теми, кто себя разрисовал? Бетти не знала. Сегодня она вышивает на пяльцах маки́, не хочет ни петь, ни играть: «У меня насморк…», она повязала шею светло-коричневой газовой косынкой. Бетти, Эльзас ставит меня в тупик. Как вы жили раньше? Раньше? Она застывает с иголкой в руке. Раньше чего? Ну, при немцах… В общем… она говорит, «в общем», как будто приступая к рассказу, но на этом и останавливается. В конце концов она говорит нечто очень странное. Жили как жили, о жизни ведь не расскажешь… Но, Бетти, немцы… какие были взаимоотношения… как…

От моих вопросов брови ее вздергиваются, образуя прямую линию, и только кончики их неподвижны, точно закреплены на месте. Немцы… но ведь это мы сами немцы. О чем тут задумываться. Просто одни жили в Решвоге, другие в Страсбуре, или Мангейме, или в Берлине, или в Мюнхене. Право, Бетти, это вы говорите мне назло! А что бы сказали вы, Пьер, если бы вас спросили, какие у вас, парижан, взаимоотношения с марсельцами? Значит, вы не чувствовали себя французами? Да мы и не были ими. Кое-кого притягивал Париж, французский пейзаж, Луара, ну, не знаю, как сказать? Есть же у вас англоманы. Но язык, Бетти, язык! В наших краях, друг мой, всегда говорили на двух языках, не считая своего собственного. Ничего тут не изменилось. Конечно, я не прочь была бы съездить в Париж, послушать «Весну священную», но у нас была ведь и своя музыка. Мне довелось видеть Рихарда Штрауса. Любопытный человек. Я ездила в Берлин по семейным делам. Уже во время войны. Моего кузена убили на Мазурских болотах.

вернуться

47

…Но покуда, мнится, отрадней // Тихо уснуть мне, чем так всё без товарища жить.// Ждать, но чего? И есть ли смысл в деяньях иль слове.// Скрыто от нас, и к чему скудному веку певцы. Пер. С. Аверинцева.