Изменить стиль страницы

— Верующим помогает вера, — сказал Федор Михайлович, — и ученые придумали для нее ученое название — психотерапия. Таких эликсиров было множество, на одни мода проходит, появляются другие. Сейчас вошло в моду мумиё… Решайте сами, но, мне кажется, государство не понесет урона, если этот волшебный рецепт возвратить бывшему представителю фамилии, в которой он был реликвией…

Кологойда посмотрел на Букреева.

— Да, пожалуй… — с некоторой оттяжкой сказал Аверьян Гаврилович. Он понимал, что рецепт — полная чушь, но ему не хотелось выпускать из рук курьезное сочинение, хотя никакого проку от него быть не могло.

— Ну что ж, гражданин Ганыка, получайте свою реликвию, — сказал Кологойда.

Ганыка бережно сложил листки, спрятал их в бумажник и бросил мимолетный взгляд на Федора Михайловича. Может, он не такой уж плохой человек, этот лесовод?

Аверьян Гаврилович полистал рукописную книгу и с удовольствием отметил:

— Вот это, несомненно, старее — бумага грубая, шершавая, а чернила еще более выцвели… Посмотрим, посмотрим.

Он углубился в чтение, и вдруг его всегда бледные скулы начали розоветь.

— Вы только послушайте! — воскликнул он и начал читать.

"Пришед к скончанию дней моих и озираясь вспять на прожитый век, почел я долгом своим рассказать о горестях и скитаниях, чрез кои довелось мне пройти.

Не из суетного желания прославить себя, ибо не случилось в жизни моей деяний, достойных славы, не из неутоленного питания злобы, дабы без опаски возводить хулу на гонителей моих, коих уже нет среди живых, и они изза гробовой доски своей не могут ответствовать. Иные чувства теснят мое сердце и понуждают брать перо в руку, более привычную к шпаге. Равно не тщусь я описывать людей выдающихся благородством, умом и доблестию, или противоборствующих им злодеев, хотя судьба сводила меня с оными и овыми. Для такого изъяснения не достанет ни сил моих, ни дара живописания, коим не обладаю вовсе. Единственная цель труда моего состоит в том, дабы предостеречь вас, чада мои любезные, и вас, грядущие потомки, кои — уповаю на господа! — будут и не дадут угаснуть нашему роду.

Кощунство думать, будто Зиждитель всего сущего не имел иных забот, помимо вседневных нужд созданных им творений. Глупая фантазия полагать ласку или немилость Фортуны причиною всех произшествий человеческой жизни, вотще искать оправдание себе в расположении ея обстоятельств. В себе одних долженствуют человеки искать причины злосчастий их постигших, не возводя вины за них на провидение, или малодушно оправдывать себя превратностию Фортуны.

Ныне, по прошествии времени, когда неизбывный могильный хлад ближе мне, чем мимолетные радости минувшего, я скорблю и сожалею не о том, что сделал, а токмо о том, чего сделать не сумел, по слабости духа отступил там, где должен был устоять, и потому принужден оказался покинуть родные пределы. Обрекая себя на добровольное изгнание, казавшееся единственным спасением, я ласкался надеждою, подобно перелетным птицам, вскоре вернуться в родное гнездо. Однако не перелетной птицей, а вопреки воле своей стал я переметной сумою, слепым орудием в игре чужих страстей.

Если печальные опыты мои послужат предостережением вам, любезные чада и потомки, я почту цель свою достигнутой, жизнь прожитою не зря и спокойно буду почивать под муравой забвения на убогом погосте нашем.

Начало роду нашего…"

Нет! — решительно сказал вдруг Аверьян Гаврилович и захлопнул книгу. — Ни за что! — еще решительнее добавил он и поспешно завернул книгу в холстинку. — Я просто не имею права отдать это частному лицу! — уже воинственно заявил он и с вызовом посмотрел на Ганыку.

— Но позвольте, ведь это семейная реликвия! — сказал Ганыка. — Воспоминания моего пращура.

— Вот именно — воспоминания! А исторические мемуары не могут принадлежать одному человеку, они принадлежат народу.

— Зачем вашему народу воспоминания дворянина, написанные им для своих потомков?

— Андрей Болотов тоже, знаете ли, был дворянин и так же писал для своих потомков, однако записки его многократно изданы и во многих отношениях служат историческим источником.

— Я понимаю, если бы это было художественное произведение, а то ведь просто записки для домашнего употребления, в семейном кругу…

— А записки Василия Нащокина? Тоже, знаете ли, был не Сен-Симон. Собственный послужной список да холуйские заметы об императрице, вот и все. Однако напечатаны — документ эпохи! А записки Хвостова?..

Да мало ли!.. Вот и эти записки прежде всего должны быть тщательно изучены, а там будет видно.

— В свое время, — сказал Ганыка, — здесь отняли у моей семьи все, что она имела. Теперь вы хотите отнять ее прошлое?

— Ни у кого нет монополии на прошлое, — сказал Федор Михайлович. — И прошлое нетранспортабельно, оно остается там, где имело место. Пращуры нынешних ганышан не писали воспоминаний. Они были поголовно безграмотны, и им нечего было вспоминать, кроме подневольного труда на барина. И только поэтому барин, ваш пращур, мог предаваться воспоминаниям. Их прошлое неделимо. А вы сами отреклись от прошлого — перестали быть гражданином своей страны.

Ганыка даже не посмотрел в сторону Федора Михайловича.

— Вы юридически не имеете права отнять у меня семейную реликвию! — сказал он Кологойде.

— Так разве мы ее отняли у вас? Вы же сами кинули свои реликвии! За это время их сто раз могли пустить на обертку, сжечь, да мало ли что… А теперь вы спохватились — мое, отдайте! А если б Лукьяниха раньше померла или куда переехала — тогда у кого бы реликвии спрашивали? А насчет юридических прав, так по советскому закону наследственные права на всякое сочинение — двадцать пять годов. Если вы с тем не согласны, жалуйтесь своему консулу или еще куда… Ну что ж, вопрос ясен, мне пора ехать. Берите свою воспитательную ценность, товарищ директор, и поехали.

Федор Михайлович вышел вслед за ними. Аверьян Гаврилович сиял, как может сиять только человек, озаренный нестареющей жаждой познания, и счастливая старость, не ушедшая в пустяки бытия. Он был в восторге от нежданного приобретения и восхищен Васей Кологойдой.

— Признаться, товарищ лейтенант, я не ожидал!

Как вы все это… У вас просто поразительные индуктивные способности!.. Вот только, мне кажется, одно не вяжется — неужели такая дряхлая, забитая старушка могла решиться на кражу со взломом?

— Нет, конечно, тут я наклепал на старушку. Что она, в музей ходила, кольцо то видела? А Ганыка в музее был и кольцо видел. Он и подговорил. Только ведь за руку мы его не схватили, старуха померла, очной ставки не сделаешь. И не заводить же с Америкой конфликт из-за паршивого железного кольца?! Садитесь, товарищ директор, а то наш Онищенко — дикая зануда, он мне из-за мотоцикла дырку в голове просверлит своими разговорами… Привет, орлы! — махнул он рукой подошедшим ребятам и завел мотор.

Спешить уже было незачем, но он с ходу дал полный газ.

Он просто не мог удержаться, и Онищенко имел все основания не доверять лейтенанту — в глубине души Вася Кологойда был лихачом…

Ганыка вышел первый, сел на заднее сиденье "Волги" и захлопнул дверцу. Федор Михайлович остановил переводчика:

— Вы — специалист по американским делам… Не знаете, случаем, кто такие баллардисты?

— Баллардисты?.. А, это есть такая секта — они наравне с Христом почитают графа Сен-Жермена… Бредовина! — махнул рукой переводчик и пошел к машине.

Юка смотрела на скорбное лицо Ганыки, на его трагически сжатый рот и вдруг вспомнила.

— Ой, подождите! — Она поспешно отколола Толин подарок и в открытое окно протянула его Ганыке. — Возьмите, пожалуйста, это же ваше…

Ганыка взял, губы его дрогнули, но он ничего не сказал.

"Волга" покатила вниз, увозя Ганыку вместе с рецептом эликсира жизни и картонным гербом детского изготовления.

— Жалко его все-таки! — сказала Юка.

— Не знаю, не знаю… — сказал Федор Михайлович. — Помните, тогда у реки Ган сказал, что он баллардист?