Изменить стиль страницы

А сама-то лучше ли? Не успела оглянуться, как и прошла мимо жизни или жизнь пробежала мимо нее… Весь век всякие разные люди помыкали ею, то и дело корили "дурой", толкали то туда, то сюда, убеждали, что от этого станет лучше ей самой и другим тоже… А было ли лучше-то? Калики перехожие друг за дружку держались, а ей, бобылке-бездомовнице, за кого ухватиться?.. Да что уж теперь, только бы дойти…

Лукьяниха снова попыталась подняться, но в левом боку отозвалась режущая боль, она враз обессилела и поняла, что ей уже больше не встать. Видно, пришел ее час и подохнет она тут, как собака бездомная… Того хуже — собака бездомная хоть под чужим забором околевает, а она — под кустом, как былка придорожная…

Всю жизнь ее то солнце жгло, то дожди хлестали и топтал, не глядя, кто хотел… За что же это? Почто я жила-то, господи?

С натужным звенящим гудом бледную от зноя синеву медленно пронзала серебряная игла, а за ней по всему небосводу курчавился, размывался белесый хвост. Лукьяниха закрыла глаза. Она подумала, что вот умрет здесь, найдут ее люди и закопают, в чем есть, а припасенное дома "смертное" так и останется. И десятка на похороны, завернутая в особую тряпочку, тоже останется… Но подумалось о том отчужденно и безразлично. И тут же она вспомнила об узел. ке… Господи, как же с ним-то? Хоть бы навернулся кто, передать кому… А то ведь не отступится, окаянный, не даст ей покою и на том свете…

— Бабушка, чего вы плачете? Почему вы здесь лежите?

Лукьяниха открыла глаза и увидела, что над нею склонились белоснежные ангелы.

— Сподобилась! — прошептала Лукьяниха. — "Ныне отпущаеши рабу твою, господи… Слава тебе!.."

— Бабушка, вы что, не слышите?

Лукьяниха снова открыла глаза, увидела, что крыльев у ангелов нет, а на их белых блузках завязаны красные галстуки. Примстилось… Она с натужным всхлипом перевела дыхание и сказала:

— Помираю, деточки, помираю я…

— Как это помираю?! Что вы такие глупости говорите! — отозвался привычный к командам голос.

Римма Хвостикова смотрела на мир с высоты своих семнадцати лет и если не все знала, то, во всяком случае, обо всем имела совершенно ясное и определенное суждение. Иначе и не могло быть — она была вожатой, а вожатая должна вести своих воспитанников твердо и уверенно, уметь ответить на любой вопрос и решить, что хорошо и что плохо, что следует делать и чего делать нельзя. Не стоит осуждать Римму Хвостикову. В свои семнадцать лет мы ведь тоже все знали и так же категорично и безапелляционно решали все и вся…

Иванковские красные следопыты шли по местам боевой славы минувшей войны. Они отыскивали памятки и памятники павшим героям, их могилы, проверяли, исправляли ошибки, вели дневники своих поисков — словом, делали все, что полагается делать красным следопытам.

На этот раз поход оказался трудным. Дорога была скучной, а потому казалась бесконечной, солнце начало припекать с самого утра, и все время хотелось пить. Вода была у них в пластмассовых фляжках, они то и дело к ним прикладывались, а вот с остальным было плохо — в чистом поле ни ложбины, ни кустика, а старая дорога даже не имела кюветов. Поэтому, как только отряд поравнялся с перелеском, Римма Хвостикова скомандовала:

— Мальчики — налево, девочки — направо! Далеко не уходить!

Мальчишки наперегонки побежали в свою сторону от дороги, девочки, конфузливо переглядываясь, заспешили в свою. Но какая же девочка, придя в хорошее настроение, не поищет цветочков? Вместо цветочков они увидели, что на пригорке лежит худая, ужасно бледная старушка и тихонько плачет. По лицу ее ползали муравьи, но она не смахивала их, и вот — сказала, что умирает… Они знали, конечно, что люди умирают и сейчас, ко никто из них не видел, как это происходит, потому что людям полагается умирать в больницах. А чтобы вот так — возле дороги, прямо на земле?! От этого девочкам стало ужасно жутко, и они испуганно поглядывали то на свою вожатую, то на старушку. Римма Хвостикова тоже растерялась и, как всегда в затруднительных случаях, напустила на себя строгость:

— Кто вы такая, гражданка? Где живете?

— В Ганышах… В Ганышах я живу…

— Так это совсем не нашего района! — недовольно сказала Римма Хвостикова, будто люди имели право умирать только в своем районе, а старуха этим установлением пренебрегла и нарушила незыблемый порядок.

— Возьми мой узелок, милая… Только забожись, что передашь!

— Вот еще новости! — возмутилась Римма Хвостикова. — С какой стати я буду божиться? Я — комсомолка!

— Ты не шуми, милая, а то я сейчас вовсе помру… — с трудом проговорила Лукьяниха. — Свези мой узелок в Ганыши и отдай Старому барину… Богом тебя прошу!

— Какой барин? Что вы опять глупости говорите?!

Девочки не очень хорошо знали, где находятся Ганыши, зато прекрасно знали, что никакого барина там нет и быть не может, но они, по юности, были сердобольнее своей суровой наставницы и наперебой заверили:

— Мы передадим! Передадим, бабушка! Честное пионерское, передадим!

— Ну и ладно, — облегченно вздохнула Лукьяниха и закрыла глаза.

Римма Хвостикова, покусывая губу, раздумывала.

С одной стороны, они шли в поход и его следовало продолжать, тем более что до границы района осталось совсем немного, с другой стороны, оставить в поле больную старуху — негуманно.

— Идите на дорогу, — сказала она, — останавливайте машину.

Первую остановить не удалось — она шла на такой скорости и так рявкнула сигналом, что пионеры испугались и расступились. Но, завидев вторую, они выстроились цепочкой поперек дороги и взялись за руки. Машина остановилась, шофер высунулся из кабины.

— Вы что балуете? По шеям захотели?

— Там старушка лежит… В больницу надо!

— Только у меня и делов, что старух возить, — сказал шофер, но парень он был добрый, а машина пустая, и он пошел вслед за пионерами.

— Да, доходяжная старушка, — сказал он, увидев Лукьяниху, оглянулся в поисках помощника, но даже сама Римма Хвостикова не показалась ему для этого пригодной, поэтому поднял старуху сам и понес к машине. — А вы чего? — сказал он, уложив Лукьяниху на днище кузова. — Садитесь тоже.

— Мы должны дальше идти.

— Чтобы с меня спрашивали, где, как да почему? Вы нашли, вы и сдавайте. Мне милиции и так хватает, по завязку…

Машину трясло на старой, разбитой дороге, но это бы ничего, если б не старушка… На нее пионеры старались не смотреть и смотрели по сторонам, хотя смотреть по сторонам было решительно не на что. Одна пионерка не выдержала, оглянулась. Голова Лукьянихи болталась, как привязанная, рот провалился, глаза безжизненно смотрели в небо.

— Ой, девочки, — испуганно сказала пионерка. — Ой, девочки! — закричала она и, уткнувшись лицом в согнутый локоть, заплакала.

Остальные посмотрели тоже и тоже начали плакать.

Мальчики супились и крепились, но и они были недалеки от того, чтобы зареветь. Римма Хвостикова постучала по крыше кабины. Машина остановилась, шофер выглянул в окно.

— В чем дело?

— Умерла. Умерла она…

— Так а я что, доктор? — озлился шофер.

Гремя и подпрыгивая на булыжнике, машина покатила дальше, в Иванково.

Вася Кологойда сразу узнал ее в погребе, который местной больнице служил моргом.

— Она самая, — сказал он, вернувшись в отделение милиции. — Проживала в Ганышах. На моем участке.

— Тогда вот, принимай по описи все ее имущество, — сказал дежурный и протянул старухин узелок.

От старой-престарой квадратной книжки шибанул резкий запах книжного тлена. Она была переплетена в растрескавшуюся, побуревшую от времени телячью кожу и оказалась не печатной, а рукописной. В начале были вложены какие-то исписанные листки. Ни книга, ни листки не произвели на Васю Кологойду впечатления — но на листках лежала новенькая сторублевка.

— Ага! Значит, не сбрехал…

— Кто? — спросил дежурный.

— Да есть там у нас один ворюга недоделанный… А он с этой старухой был связан…