Прогон кончился в конце деревни, у ручья, который летом почти полностью пересыхал. Дальше шла тропа. Обогнув залив, она выходила на дорогу, ведущую из Латваярви на погост. Из залива вытекала речушка, которая, петляя по болотам и оврагам, текла куда-то далеко-далеко и впадала, говорили, в огромное озеро Куйтти. Через речку вел бревенчатый мост, бог весть когда построенный и теперь уже совсем ветхий. Каждый раз, когда Хуоти гнал скот, он боялся, что какая-нибудь из коров или теленок сломает себе ногу. Мост называли мельничным, потому что чуть ниже его стояла мельница, принадлежавшая всей деревне. У этой старой мельницы Хуоти часто ловил между камнями пескарей. Примерно за четверть версты от моста, у развилки, скот обычно сворачивал налево. Здесь, на берегу залива, на болоте росла высокая густая трава. Сейчас от утренней росы она была особенно сочной, и коровы с жадностью принялись за нее. Оставив коров на болоте, Хуоти и Олексей направились обратно. Когда они подходили к мосту, в лесу закуковала кукушка.
— Чур, моя! — крикнул Хуоти и стал считать, сколько лет ему осталось жить на свете.
Олексей, погруженный в свои мысли, даже не заметил, когда кукушка начала куковать.
— Один… два… три… — считал Хуоти. — Четыре… пять…
Кукушка замолкла.
— Пятьдесят лет, — сказал Олексей, словно сожалея, что он не успел объявить кукушку своей.
Но Хуоти остался недовольным.
— Я хочу прожить столько, сколько бабушка живет, — сказал он. — Когда вырасту, обязательно побываю и на погосте и в Кеми… Как ты думаешь, как там люди живут? Наверно, лучше чем у нас.
— Там озера большие и рыбы больше, — сказал Олексей.
Когда они шли по прогону, об изгородь вдруг ударился камень. Хуоти заметил спрятавшегося за копной сена Ханнеса.
— Смотри у меня! — пригрозил он.
— Я нечаянно…
Из низкой трубы поднимался густой дым. Пахну́ло свежеиспеченным хлебом. Хуоти перемахнул через воротню, Олексей понуро поплелся к своему дому.
Олексей болел какой-то неизлечимой болезнью. Только вряд ли в этом был повинен жук. Никто в деревне не знал, что это за болезнь, откуда она. Началась она чуть ли не сразу после рождения Олексея. Сперва на левой стопе появился маленький прыщик. Но на него не обратили особого внимания, потому что мало кто из деревенских детей не имел болячек на губе, чесотки на руках или какой-нибудь сыпи. Но постепенно болячка на ноге Олексея превратилась в гнойник и перешла на пальцы ног. Через какое-то время такие же болячки появились и на руках. Мать Олексея, тогда еще молодая и красивая женщина, всполошилась и побежала к бабушке Хуоти.
— Приди поглядеть на ребенка, избавь от недуга, — умоляла она.
— Ох ты, грешница, почему родила сына шелудивым, — упрекнула Мавра жену Хёкки-Хуотари. Много раз она читала свои заклинания, мазала ноги и руки Олексея жиром, взятым с медвежьего сердца, терла змеиной кожей, обтирала росой, собранной с растущей в тени под кладбищенскими елями травы, носила ребенка в баню и парила ольховым веником, но болячки Олексея не заживали. Поскольку заговоры и заклинания не помогали, Мавра решила:
— Нет, не от холода лютого, не от пламени жаркого, не от змеиного укуса и не от руки человеческой эта хворь. Из-за какого-то греха тяжкого, из-за дела неправедного бог послал ее в ваш дом. Бог послал, бог один от нее избавить сможет…
Что это был за тяжкий грех, из-за которого бог так жестоко покарал род Хёкки-Хуотари? Мать Олексея просто не могла ума приложить. Жили они, как все крещеные живут, хлеб в поте лица своего добывали, все посты соблюдали, каждое воскресенье ходили молиться в часовню, нищему всегда кусок хлеба подавали. Никто в деревне не мог найти причины болезни Олексея. Кое-кто высказывал предположение, что, может быть, болезнь перешла от кого-нибудь. Например, от жены Петри? У нее уголки рта всегда в каких-то болячках. Названия у этих болячек не было, в народе это просто называли «дурной болезнью». Но жена Петри жила на другом краю деревни, и жена Хёкки-Хуотари с ней почти не встречалась. Кроме того, ни к кому в деревне зараза больше не пристала.
«Нет, не от жены Петри пристала зараза к Олексею, другим каким-то путем пришла она в дом, — решила мать Олексея. — Но кто же это из нашей семьи в грех впал, кто из рода нашего совершил что-то неправедное?»
Искала бедная мать ответ на свой вопрос и у знахарей. В масленицу в темную ночь выходила в вывернутой наизнанку шубе к проруби на лесное озеро и слушала. Всматривалась в складки и жилки печени молодого бычка. Но ответа так и не нашла. Может быть, Хуотари мог бы что-то сказать, но его не было дома, он тогда коробейничал. Вот и пришлось его жене одной таить печаль в своей душе, носить тяжесть неведомой беды в груди. Хёкка-Хуотари пришел ненадолго перед Петровым днем. Жена бросилась ему на шею и зарыдала:
— Погляди на руки Олексея.
Посмотрел Хёкка-Хуотари на покрытые болячками руки сына. Смотрел долго и только хмурил густые брови.
— Нет, не грешил я в Саво и гордыни своей не показывал, шел своим путем, свою ношу нес, не воровал ничего и не убивал никого, — заверил он жену. Только где то в глубине глаз мелькнуло что-то, говорившее, что не так уж совесть его чиста, но в избе было темно и жена ничего не заметила.
Накосив за лето сена, убрав и обмолотив хлеб, Хёкка-Хуотари осенью опять влился в поток коробейников и ушел уже шестой раз «счастья пытать да деньги наживать». А жена осталась дома с больным сыном…
Однажды зимой, во время рождества, когда Олексею шел седьмой год, он упал и досадил руку о край лавки. Из-под лопнувшей корки, покрывавшей болячку, выступила черная кровь.
— Мама! Мама! — закричал Олексей истошным голосом и потерял сознание.
Мать резануло так, словно у нее самой из груди вырвали сердце. На следующий день, положив в дорожную корзину лепешек и вяленой рыбы, захватив с собой добытых старшим сыном Ховаттой рябчиков и глухарей, пятьдесят беличьих и две горностаевых шкурки, отправилась она в Соловки.
Соловецкий монастырь! Восемь тысяч золотом выручал он от продажи церковных свечей, девяносто пять тысяч поступали в его казну в качестве приношений от паломников: столько разочаровавшихся в своей жизни людей приходило в монастырь искать утешения. Приходили богатые и бедные, свободные и гонимые, здоровые и убогие. Сюда, на святой остров, пришла за помощью и мать больного Олексея. Огромного глухаря и несколько беличьих шкурок дала она келарю Епифану и попросила помолиться за ее несчастного Олексея. Монах взглянул на светлый локон, выбившийся из-под домотканого шерстяного платка женщины и, круто повернувшись, ушел, словно убежал от чего-то.
Жена Хёкки-Хуотари пробыла в монастыре пять дней. И денно и нощно молилась на коленях перед божьей матерью. Сотни свечей освещали церковь, над головой переливались стеклянные подвески трех огромных люстр. На пятый день вечером, молясь в церкви, она почувствовала, словно кто-то осторожно прикоснулся к ее белому платку. Оглянувшись, Паро увидела стоявшего за ее спиной Епифана. Келарь был в длинной черной рясе, глаза черные, провалившиеся, а лицо белое, как полотно.
Монах опустился на колени, перекрестился и тихо шепнул:
— Святая вода поможет. У меня есть…
Не отрывая взгляда от лика девы Марии, жена Хёкки-Хуотари молчала.
Монах снова перекрестился и коснулся лбом пола.
— Я буду ждать… — шепнул он чуть слышно, поднялся и удалился.
В черной рясе, с бледным лицом, келарь производил впечатление смиренного инока. Ничего не подозревая о мучениях, испытываемых монахом в его одинокой келье, и веря в святость служителей бога, как простодушное дитя, жена Хёкки-Хуотари вечером, как только стемнело, пришла в келью Епифана за святой водой.
Келья, в которой жил Епифан, была мрачная и темная, как тюремная камера. В углу перед изображением святого Антония Доблестного горела лампадка. На столе рядом с «Житием святого Саввы» стоял горшочек с обыкновенной колодезной водой.