Это была та самая дамочка, к которой, согласно предписанию, полученному от начальника разведки белофинской экспедиции, должен был явиться Тимо. Повидайся он с ней, то, может быть, уберегся бы от расстрела. Но ее не оказалось в городе. Одни говорили, что она сбежала с каким-то немецким военнопленным на Украину, занятую немцами, другие — что Аннушка, как ее называли в кругу близких друзей и поклонников, уехала в Соловецкий монастырь замаливать грехи. Она действительно была на Соловецких островах. По городу до сих пор ходили весьма противоречивые слухи по поводу ее поездки в монастырь. Злые языки рассказывали, например, такое. Разболелась, мол, у Аннушки голова. Болит и болит, ничто не помогает. Тогда одна старушка и говорит ей: «Съезди-ка ты, голубушка, в монастырь. Есть там один монах по имени Епифан. Правда, стар он уже, но тебя он вылечит. Много баб ездили к нему со своими хворями, и все вернулись довольные». Аннушка поехала. А когда вернулась, бабка и спрашивает: «Ну как, доченька, вылечил?» «Вылечил, вылечил, — отвечает Аннушка. — Лекарств никаких не давал. Все гладил да поглаживал, Теперь и голова не болит, и сердце тоже. Как рукой сняло». Всякие слухи ходили по городу и распускали их, вероятно, не без умысла, чтобы отвлечь внимание местных властей от привезенного Аннушкой со святого острова целого воза спиртных напитков. Вообще хозяйка постоялого двора была женщиной весьма загадочной. О ней знали очень мало, зато она знала всех и все, что бы ни происходило в уездном городке. Никому, разумеется, не было известно, что в свое время Аннушка оказывала услуги местной полиции. Теперь полиции в городе не было, не было и алышевской милиции, ибо пока хозяйка трактира поклонялась святым мощам, власть в городе взяли большевики. Но по старой привычке Аннушка присматривалась к своим посетителям, и стоило в трактире появиться незнакомому человеку, как она начинала интересоваться им. Когда половой, не посмевший принять финские марки у Харьюлы, вызвал ее, она сама подошла к клиентам.
— Значит, вы хотели бы расплатиться финскими марками? — спросила она у Харьюлы.
— Уж керенок-то они стоят, — заметил Теппана.
— Да, разумеется, — согласилась хозяйка.
Хозяйка была очень любезна и предупредительна. Она рассказала, что ей уже платили финскими марками. Так, например, прошлым летом у нее останавливался один фотограф из Финляндии… И вдруг, понизив голос, она предложила им с таинственным видом:
— Может быть, вам здесь не совсем удобно. Если господа… ах, извините, товарищи, желают, я могла бы устроить отдельный кабинет… Понимаете? Там бы могли обо всем договориться.
Сказав это, хозяйка удалилась, оставив после себя приятный запах духов.
— Видал, какой ротик? Такой маленький, что земляничку не положишь, не разломив пополам, — подмигнул Харьюла Теппане и, усмехнувшись, спросил: — Ну что, пойдем?
— Конечно, — загорелся Теппана. — С такой вдвоем да в темноте — что еще может быть лучше…
Пекка слушал и удивлялся. Ведь у Теппаны дома осталась молодая жена и маленький ребенок. Неужели он так пьян, что даже не думает о них? А, может, и думает, да только не видит большого греха в том, если побалуется с другой бабой? Сам Пекка женщин еще не знал. Впрочем, однажды у себя в деревне случайно подслушал, как деревенские бабы говорили о мужчинах. Они так же похихикивали, как и Теппана. Пекка тогда был изумлен, и ему было очень неловко. Не верилось, что женщины могут говорить о таких вещах да еще так открыто между собой. Так, значит, вот какие они, эти женщины! Пекка у себя в деревне избегал общества девушек, с ними он чувствовал себя как-то неловко. Даже купаясь, он никогда не баловался с девчонками, не пугал их, как делали другие ребята, незаметно подплывавшие к ним под водой. Может быть, это чувство робости, которое до сих пор заставляло Пекку сторониться женского общества, было вызвано тем, что в деревне говорили всякое о его сестрах. Поэтому, когда Теппана предложил ему пойти с ними в «отдельный кабинет», Пекка отрицательно покачал головой.
— Сегодня же воскресенье, — стал уговаривать его Теппана.
Опять заиграл граммофон, и Пекка сказал, что хочет послушать музыку. Вдруг на столик перед ним упал бумажный шарик. Пекка оглянулся и увидел сидевшую неподалеку молодую женщину с папиросой в руке. Она беззастенчиво глядела на него и улыбалась.
— Мне пора идти, — сказал Пекка. Поднимаясь из-за стола, он положил в карман два пряника.
— Гостинец для милашки, — подмигнул Теппана Харьюле. — Уже обзавелся…
Пекка, действительно, собирался навестить одну девушку, и пряники предназначались ей. Она лежала в больнице и попала туда, собственно говоря, из-за него. Матрена работала на подсобных работах у них на стройке. Однажды Пекка поскользнулся и при этом сбил Матрену, да так неудачно, что при падении она сломала ногу. Он сам отвез ее на санках в больницу и почти ежедневно ходил справляться о ее здоровье. И каждый раз относил ей что-нибудь…
В коридоре больницы Пекка увидел главного врача и хотел попросить у него разрешения повидать Матрену. Но Гавриил Викторович разговаривал с каким-то красногвардейцем. Вглядевшись, Пекка узнал председателя Сорокского ревкома, которого он видел у Палаги. Лонин, видимо, приехал навестить лежавших в больнице сорокских красногвардейцев, раненных в бою с белофиннами. Но говорили Лонин и доктор совсем не о раненых, а о какой-то реквизиции, и Гавриил Викторович был чем-то очень возмущен. Размахивая какой-то бумажкой, он говорил, горячась:
— Что это за безобразие? Если это постановление не будет отменено, мне придется отказаться от приема больных на дому. Надеюсь, советская власть не собирается обходиться одними знахарями?
— Нет, конечно, — улыбнулся Лонин.
Гавриилу Викторовичу только что принесли извещение из исполкома, в котором его уведомляли, что половина принадлежащего ему дома подлежит реквизиции, Под тем предлогом, что исполнительный комитет города недавно принял решение о национализации излишней жилой площади у буржуев, кто-то из засевших в жилотделе бывших алышевцев решил послать Гавриилу Викторовичу извещение о том, что он должен уступить часть своего дома семье трудящегося, которая ютится в товарном вагоне. Разумеется, пославший эту бумажку не столько заботился об улучшении жилищных условий какого-то рабочего, сколько ставил своей целью преподать наглядный урок доктору, чтобы тот на своей шкуре понял, что такое советская власть и впредь не позволял большевикам водить себя за нос.
— Я поговорю с Кремневым, — пообещал Лонин.
— Будьте любезны, — уже более спокойно сказал доктор. — Я же принимаю больных и на дому… Вы ко мне, молодой человек? — спросил он, заметив Пекку.
— Можно мне повидать Матрену? — спросил Пекка и покраснел.
— А-а, это ты. Я тебя не узнал. Разве твоя сестра не пришла домой? Она уже почти поправилась, я отпустил ее. За ней приходила подруга…
— Я… я еще не был дома, — совершенно растерявшись, пролепетал Пекка. Заметив, что Лонин удивленно уставился на него, и боясь, как бы Николай Епифанович не спросил, что за сестра у него появилась в Кеми, Пекка поспешил уйти, даже не послав привета Палаге. Уже в дверях он услышал предупреждение врача:
— Не разрешайте ей пока делать никакой тяжелой работы.
Матрена с отцом жила в одном из пристанционных бараков, совсем недалеко от Пекки. Когда Пекка пришел к ним, Матрена лежала на топчане, а отец ее чинил чьи-то сапоги.
— Хорошо, что ты не забываешь Матрену, — сказал он, заметив, что Пекка пришел с гостинцами. — Она же у меня сирота. В старину так говорили: без отца дитя — полсироты, а без матери — сирота круглая.
Потом, отвернувшись в сторону, так, чтобы не видела дочь, взял стоявшую возле скамейки бутылку и хотел глотнуть из горлышка, но Матрена заметила.
— Не пей больше, — остановила она его.
— Сегодня, дочка, день смерти твоей матери, — вздохнул отец, но так и не выпил. — А ты, Пекка, обо мне плохо не думай, если я иной раз и лишнего хвачу. Я ведь с горя… Одно у меня утешение в жизни осталось — Матрена. Сапожники, братец, все пьют.