Изменить стиль страницы

Гелена хотела сказать, как тяжело ей прощаться с редакцией, где было все, чем она жила, но слезы не дали ей говорить, и все вокруг сочувственно смотрели в блестящие глаза секретарши главного редактора. Потом Гелена еще добавила, что она благодарит всех и что, если кого-то чем-то обидела, пусть ее простят и забудут об этом. Она развела руки в широком извиняющемся жесте, показала на тарелки с бутербродами и бутылки с пивом, и, заикаясь, выдавила из себя, мол, ешьте, пожалуйста, это все для вас.

Порубан выпил глоток пива, съел какой-то бутерброд, показавшийся ему совершенно безвкусным, и беседовал с Геленой, думая при этом, что он в общем-то совсем не знает эту женщину, что он бы не смог сказать о ней ничего более конкретного, чем несколько обычных фраз, которые говорятся в таких случаях и которые он вычитал в приготовленной для этой цели бумаге.

Он посмотрел сбоку на лицо своей секретарши и почувствовал желание погладить ее по влажной морщинистой щеке, заглянуть ей в глаза и узнать, какого они цвета. Они о чем-то еще говорили, но у Порубана уши снова заложило ватой, а глаза словно застлало пеленой с мелкими прыгающими точками. Он чувствовал, что лоб его покрылся холодными неприятными каплями, мысли ворочались с трудом, и он подумал, что никогда и ничего уже не скажет Гелене Гекснеровой и что опять он что-то упустил, что-то очень важное и безвозвратно ушедшее.

Когда ему вдруг на минуту стало легче, он поймал себя на том, что уже не разговаривает с Геленой, а наблюдает за Матушем Прокопом и Катей Гдовиновой, которые сидели напротив него по другую сторону стола. Он вспомнил о разговоре, который состоялся у него с Прокопом перед началом прощального ужина. Он спросил его, понимает ли тот всю ответственность, которую берет на себя, став заместителем главного, понимает ли он, как влип и какое бремя взвалил на свои плечи? Прокоп ответил, что пока ничего такого не чувствует и что ответственность эта пока его не коснулась, возможно, это придет позднее, когда придется столкнуться с трудностями и принимать решения. А пока, что ж, ответственность он чувствует не большую и не меньшую, чем когда его назначили заведующим отделом.

Так или иначе, сказал ему главный, ответственность не заставит себя долго ждать, но пусть это его не беспокоит. На что Прокоп ответил, что в этом видит для себя определенные возможности и что эта ответственность несет с собой и свободу, которую он хочет, конечно в разумных пределах, использовать.

Порубан спросил, доволен ли он теперь.

— Доволен? — Прокоп на минуту задумался. — А что считать мерой нашего довольства? То, что есть где жить, что есть и с кем спать? Человек доволен уже тем, что просто живет, то есть физически существует…

— Нет, — возразил главный, — я имел в виду совсем другое. Иное довольство… Удовлетворение состоянием вещей, своим положением в обществе и, тривиально выражаясь, удовлетворение работой, семьей и так далее.

Порубан и сам не знал, что он хочет услышать от Прокопа и зачем вообще завел разговор на эту тему.

— Доволен ли я? — снова спросил Прокоп и покачал головой. — Нет, не доволен. Довольство собой — это застой, окостенение, консервация всех идей и, наконец, отход от принципов… Ни в коем случае никакого довольства! — и добавил с какой-то горькой усмешкой: — Я не вижу особых причин, чтобы нам быть довольными. Жизнь напоминает мне футбольный матч. Каждый день надо вырабатывать тактику, бегать, наступать, обороняться, забивать голы и стараться эти голы не пропускать…

Они еще немного так поговорили, пока Порубан не почувствовал, что уже не очень хорошо понимает, что говорит Прокоп, потому что от зеленого сукна на столе снова стал надвигаться на него туман, будто на влажных лугах Загорья ранними утрами, и на уши снова стала давить глухота. Они еще говорили о газете, о Клиштинце и об Освальде, об искусстве компромиссов при выпуске газет и о том, что теперь Фердинанд Флигер будет заведующим отделом социальной жизни и что ему надо помочь, потому что Флигер немножко чудак, а потом, что Соня Вавринцова уезжает с Валентом и это усложняет ситуацию. Они упомянули и новую секретаршу, и Якубца, и Порубан уже хотел осторожно и мягко начать разговор о том, что его так беспокоило, то есть о Кате Гдовиновой, о сплетнях, гуляющих по редакции, он хотел, но туман поднялся так высоко, что он уже едва различал в нем голову своего сотрудника…

Он очнулся от голоса Климо Клиштинца.

— …Иногда его действительно невозможно выдерживать, и в такие минуты, когда он глух к моим словам, когда ко всему придирается, я спрашиваю себя… если я вообще еще способен о чем-то спрашивать и размышлять… я спрашиваю, что у меня за сын и что вообще все это такое, эта молодежь, это поколение… Как это могло случиться, что из них вырастают такие равнодушные люди, как мы могли позволить, чтобы они стали такими чужими… У тебя нет детей, ты не пережил подобных разочарований, не знаешь, что это такое, когда ты теряешь единственного сына, когда он отдаляется от тебя… Я хотел, чтобы ему удалось то, что не удалось мне и теперь уже никогда не удастся. В каждом отце дремлет эта надежда, он верит в способности своих детей, потому что они — продолжение его жизни, и они будут жить, когда нас не станет… Может, им просто недостает смирения, может, это просто тщеславие и гордыня… Наши дети совершенно другие, не такие, какими мы хотели бы их видеть, из них не выйдет наших двойников, они не будут думать, как мы, и, что хуже всего, не будут верить в то, во что мы верим. Они имеют право на свои ошибки, не будем им приписывать наши. Они ведут себя так, будто мы ничего им не оставили, ни веры, ни опоры… Они верят лишь в дискотеки и в то, что ничему не верят…

— А что же ты думаешь, — ответил главный, — что какое-то другое поколение отличается от поколения твоего сына? Разве ты не знаешь, что все молодые поколения похожи, что вступление в жизнь для каждого из них связано с таким вот отрицанием, неприятием и со стремлением выработать свой собственный взгляд на мир и на систему ценностей. Бессмысленно навязывать им свои взгляды. Все это уже было, даже бунты повторяются. Разве ты, Климо, не помнишь, какими мы были? Также будут вести себя и дети наших детей; как ты отбрехивался от своего отца, так же отбрехивается от тебя и твой сын, и так же будут огрызаться твоему сыну его дети… Круговорот…

— Тебе легко говорить, у тебя нет своего сына. И пусть ты даже сто раз прав, ты не знаешь той боли и разочарования, которые испытывает отец такого неудачного сына…

— Да откуда ты взял, что у тебя неудачный сын? Лишь потому, что ты хочешь устроить его жизнь по-своему?!

Они еще долго спорили бы, но к главному подсела Соня Вавринцова.

— Могу вас на минутку побеспокоить?

— Отчего же нет, — отвечал Порубан несколько возбужденно. — Думаю, вы отлично знаете, что у меня для своих сотрудников всегда находится время и я всегда рад им помочь, идет ли речь о рабочих делах или о личных.

— Прошу прощения, но сейчас речь пойдет скорее о деле личном. Конечно, до вас уже дошло… ведь в редакции все тайное становится явным и всегда кто-нибудь постарается любую сплетню разнести как можно шире… что наши отношения, я имею в виду себя и Мариана Валента, изменились. Как бы это сказать, чтобы вы меня правильно поняли?.. Я не могу эти отношения определить понятием, которым пользуются в подобных случаях, то есть словом любовь, потому что у любви несколько иной облик, формы и тому подобное… Ну, одним словом… поймите, я ведь уже не молоденькая, годы бегут… и это предложение пришло так неожиданно, оно застигло меня врасплох… но я тем не менее не растерялась, потому что для меня это выход, и, наконец, у кого бы хватило духу просто так сказать «нет», отказаться от возможности повидать мир, если можно поехать за океан… Надеюсь, вы меня понимаете, и мне бы хотелось знать, что вы думаете, что можете мне посоветовать?

— Я должен сказать, действительно, должен, что мне такое доверие приятно, но оно меня немножко и пугает, потому что не знаю, правда, не знаю, заслуживаю ли я его и могу ли ответить и посоветовать что-либо утешительное… Да и как я могу советовать, я, старый, усталый человек, вам, молодой женщине, у которой все еще впереди? Конечно, я попытаюсь вам сказать, — Порубан говорил и с большим трудом старался держать голову прямо, — но вы отнеситесь к моим словам, как к ничему не обязывающим размышлениям. Мне ведь не надо вам объяснять, что в мои молодые годы даже в голову не могло прийти, что люди могут путешествовать ради собственного удовольствия или просто для того, чтобы отдохнуть. Всех поглотило строительство, в котором отдыху не было места… Ведь и мне часто бывает грустно, что я уже никогда не увижу другие страны… Ах, годы мои, годы, куда вы так быстро унеслись?!. — Он попытался ободряюще улыбнуться, но улыбка вышла грустной и покорной, похожей на невеселую усмешку. — Однако я должен вам сказать, что мир, который мы все ищем, лежит в нас самих…