Прокоп спускался вниз по лестнице Академии наук со смешанным чувством. У него слегка болела голова, и он подумал, что надо бы все-таки выпить кофе, но при мысли, что надо было бы снова сидеть с Сатлером, его передернуло. Он думал о том, какими разными бывают люди, как быстро они меняются, и это открытие было неутешительным.
Лишь пройдя несколько метров по тротуару, он почувствовал, что идет дождь.
Редактор Фердинанд Флигер сидел в комнате один и был рад этому обстоятельству. Рука его все еще лежала на телефонной трубке, и он чувствовал, как пальцы у него слегка дрожат. Сердце гулко стучало, на лбу выступил холодный пот. Он только что кончил говорить с ответственным секретарем. Разговор был коротким и деловым. Оскар Освальд спросил, готов ли материал о детских игровых площадках, так как он стоит в плане, и нельзя ли его заслать в типографию с опережением.
Репортаж о детских площадках, начисто перепечатанный, лежал на столе, и Фердинанд Флигер с опаской поглядывал на черненькие буковки, которые расплывались и танцевали у него перед глазами. И вдруг он почувствовал резкое, непреодолимое отвращение, такое, что ему почти физически стало плохо. Одновременно пришли усталость, разочарование и неуверенность, эти ощущения возвращались к нему каждый раз, когда он заканчивал материал или садился писать новый.
Флигер не верил в себя: каждая работа над рукописью, каждая фраза, даже каждое слово стоили ему огромных душевных сил. Это была безжалостная борьба со своими способностями, он не верил, что у него есть талант. От номера к номеру он терзался сомнениями, но не было сил совсем уйти из редакции. Он мучился, и продолжалось все это вот уже несколько лет.
Он сопротивлялся, как мог. Старался быть самокритичным, на всех редакционных совещаниях казнил себя («Я знаю, товарищи, что материал у меня не получился. Мне он не нравится, вы вообще не должны были его публиковать! Я знаю, что он вам тоже не нравится… Вот следующий материал я постараюсь… я приложу все силы, действительно…»).
Сотрудники привыкли к самобичеванию Флигера. Вначале они пытались успокоить коллегу и говорили ему именно то, что ему хотелось слышать: «Да это не так уж плохо, вполне можно читать!» Но поскольку Флигер стоял на своем, это всех утомляло, и никому не хотелось с ним связываться, думали, что он просто чудак.
Он мучился неразрешимыми вопросами: есть ли вообще смысл писать, быть журналистом? Разве не бессмысленно все это и не бесполезно, как и вся его жизнь? Что изменится после того, как выйдет газета, как в ней о чем-то напишут? Что от этого изменится: будет чище воздух или скорее начнет вызревать хлеб? Перестанут умирать люди, и человек поймет смысл своих ошибок? Ничего подобного, говорил он себе, ничего такого не случится. Жизнь пойдет своим чередом, невзирая на то, просидит всю ночь над рукописью Фердинанд Флигер или нет.
Несколько дней назад он получил письмо. Читатель прислал отклик на не очень удачный материал Флигера о национальных комитетах. Он писал: ну, хорошо, это все прекрасно, вы сделали то-то и то-то, еще сделаете вот это, а дальше-то что? Да, да, в этом и была суть дела: что дальше? Все останется по-старому, земля все так же будет вращаться, о статье все забудут: и те, кого хвалили, и те, кого ругали, кто-то разозлится, кого-то порадуют слова одобрения, кто-то отложит газету в сторону, где она так и умрет в тихом уголке. Но вопрос-то останется: что дальше?
Письмо не давало ему покоя. Может, он занимается бесполезной работой? Но если его работа бесполезна, то бесполезна и сама его жизнь. В таком случае он должен покончить с работой в редакции и, наконец, покончить с собой. Что это за жизнь, полная сомнений и тревог?
Он решил, что ответит читателю. В уме он уже шлифовал фразы, подыскивал точные, деловые и бьющие в цель слова. В письме он объяснит все, что хотел объяснить сам себе. Это будет письмо о том, насколько нужны газеты, почему они должны выходить, как они отражают общественное мнение и становятся общественным контролером. Газеты похожи на людей: они тоже ошибаются, проигрывают, уклоняются, их топчут, они молчат, бывают грустными, но так же, как человек, собираются с силами, берут себя в руки и каждое утро выходят, чтобы принести хоть одно малое зернышко правды. Он напишет ему, газеты, как и природа, неистребимы.
Это будет письмо о журналистской этике. О том, что журналист должен быть первым среди граждан, он должен защищать правду и только правду, он должен эту правду искать, он не смеет бояться ни авторитетов, ни ковров в кабинетах директоров и начальников. Все это будет в письме.
Он вынул из стола бумагу и фирменный конверт редакции. Положил их на стол. Вложил бумагу в машинку и быстро настучал два первых слова: «Уважаемый читатель!..»
Он остановился. Нет, он не будет писать, он лучше к нему съездит!
А Соне Вавринцовой, сидящей в соседней комнате отдела социальной жизни еженедельника «Форум», в эти минуты было не по себе. Она сердилась. Возмущенная, она ходила по кабинету с дымящейся сигаретой, зажатой в зубах. Несколько минут назад она вернулась из города, и в ней все еще кипело негодование после того, что она видела: здоровые, могучие, ветвистые деревья лежали срубленные на тротуаре, напоминая павших солдат, с отсеченными, словно руки, ветвями, с поломанными кронами. Вокруг валялись щепки, пожухлые листья, сучья и кусочки коры. Соня Вавринцова была не слишком чувствительной, картина срубленных деревьев знакома ей с детства. Она часто видела, как на лесистых липтовских склонах работали лесорубы, они пилили высокие мощные стволы, которые потом медленно и величественно падали, соскальзывая на землю с глухим стоном. Лесорубы очищали их от коры, и гладкие стволы пронзительно пахли смолой. Но спиленные деревья на братиславских улицах — это же совсем другое дело!
На Тренчанской улице полегла аллея огромных каштанов.
Соню Вавринцову предупредил об этом сердитый голос по телефону сразу же после того, как она разговаривала с главным редактором о проблемах братиславского озеленения. Какое-то мгновение она колебалась, стоит ли идти на Тренчанскую и смотреть, но в конце концов все-таки отправилась туда, тем более что от здания Пресс-центра это всего несколько минут ходу. Увидев картину разгрома, она тут же решила, что напишет статью о человеческой глупости и равнодушии. Ее трясло от возмущения.
Прямо с Тренчанской она отправилась в городское управление парков и дорог, в ведении которого находились все братиславские улицы, каждое дерево, каждый квадратный метр озеленения. Там ее отсылали от одного референта к другому, пока наконец какой-то хмурый и нелюбезный чиновник не объяснил ей, что на Тренчанской улице будут ремонтировать тротуар, менять канализационные трубы и расширять дорогу. Деревья мешали, вот их и вырубили.
Соня расхаживала по комнате в надежде, что это ее как-то успокоит, она знала, что в таком состоянии не сможет написать ни строчки. Но чем дольше она ходила, тем больше нервничала.
Только что звонил ответственный секретарь и спрашивал, написала ли она статью, запланированную в следующий номер.
— Болван! — выдохнула она с облегчением, положив трубку. — Что я, фокусница, что ли?!
Лишь докурив до конца сигарету, она села за стол. Вытащила из пачки другую, прикурила и попыталась спокойно все обдумать. «Собственно, это даже хорошо, что я побывала на Тренчанской, хорошо, что этот Кто-то позвонил в редакцию. Тем самым у меня в руках наглядный пример, который стоит больше любых самых убедительных слов. Жаль, что со мной не было кого-нибудь из фоторепортеров. Могли бы дать фотографию срубленных деревьев. Это произвело бы впечатление. Люди возмутились бы. А может, махнули бы рукой и сказали, что иначе у нас и быть не может?..»
Она погасила недокуренную сигарету. Слишком я разволновалась, сказала она себе самой. Переживаю сильнее, чем дело того стоит. И зачем я это делаю? Почему меня это так сильно трогает?